Семен Резник – Хаим-да-Марья. Кровавая карусель (страница 84)
Едва они остались в вагоне вдвоем, товарищ бережно извлек из кармана и показал три старые фотографии. На одной Короленко узнал себя, на другой — Григорьева, на третьей — Вернера. Как они были молоды тогда, в 1876 году, перед ссылкой! Товарищ сказал, что хранит эти снимки, как дорогую реликвию, и попросил сделать надпись.
Около двух часов незаметно пролетели в беседе о былом. Владимир Галактионович обменялся с вновь обретенным другом адресами, они уговорились, что будут переписываться. Наконец товарищ поднялся: на следующей станции ему предстояло пересесть на встречный поезд, чтобы вернуться в Кишинев. Вместе они вышли на площадку вагона. Поезд сбавил ход, остановился.
— Ну, прощай! — сказал Владимиру Галактионовичу вновь обретенный друг; он крепко пожал протянутую руку и вдруг ударил себя по лбу: — Ба, я же совсем забыл передать тебе самый горячий привет от нашей редакции!..
— От какой редакции? — не понял Владимир Галактионович.
— Как от какой? От «Бессарабца», конечно, других у нас нет!
И он соскочил на платформу.
…Поезд двинулся дальше, а Владимир Галактионович долго еще стоял на площадке вагона, пораженный финалом этой неожиданной встречи. Каким же ядом должна быть пропитана атмосфера в этом городе, если даже товарищ-петровец, не изменивший, судя по всему, старому студенческому знамени, называет своею газетенку, запачканную кровью невинных жертв.
Об этой странной встрече Владимир Галактионович сообщил жене в Румынию, куда отправил семью на летние месяцы.
«Пребывание в Кишиневе произвело на меня впечатление очень тяжелое, — подвел он итог поездке, — антисемитизм загадил всю жизнь».
Глава 7
С очерком о Кишиневском погроме надо было спешить. Не потому, что он устарел бы месяцем позже, а потому что приближалось 15 июля, день пятидесятилетия, и Владимир Галактионович знал, что если не исчезнет к этому времени, то его замучат чествованиями. К тому же приближалось большое церковное торжество: открытие мощей причисленного к лику святых старца Серафима, окончившего свои дни еще в 1833 году в Саровском монастыре, что в Темниковском уезде Тамбовской губернии. Открытие мощей должно было пройти с большой помпой, демонстрируя незыблемую приверженность народа началам православия и самодержавия. Ожидалось прибытие на торжества обер-прокурора синода Победоносцева, министра внутренних дел Плеве, самой царствующей четы. Заблаговременно к монастырю направлялись толпы молящихся с особо большим числом увечных и больных, надеющихся на чудесное исцеление.
Владимир Галактионович не раз участвовал в подобных шествиях — они давали богатый материал для наблюдения за нравами и бытом простого народа, — и теперь он решил, что в толпе богомольцев ему удобнее всего будет встретить свое пятидесятилетие.
В Полтаве из-за летнего зноя было малолюдно, и Владимира Галактионовича не очень беспокоили посетители. В доме было тихо и пусто, почти ничто не отрывало от работы.
Из Кишинева поступали новые известия. Самое значительное и неожиданное — о самоубийстве нотариуса Писаржевского.
Это был блестящий молодой человек, богатый, образованный, остроумный, из тех, кто одним появлением своим приковывает внимание и сразу становится душою общества. Последнюю ночь своей жизни он провел в клубе дворянского собрания. Был весел, оживлен, делал большие ставки в игре и непрерывно выигрывал. А потом… Потом вышел в сад, уединился в дальней аллее, извлек из кармана револьвер и — пустил себе пулю в висок.
Владимиру Галактионовичу сообщили, что о причинах самоубийства в Кишиневе ходят разные толки: кто говорит, что Писаржевский запутался в долгах, кто рассказывает романтическую повесть о несчастной любви, а кто твердит о том, что он не вынес позора, связанного с неминуемым привлечением к суду по делу о погроме, но в кругах, близких к редакции «Бессарабца», утверждали, что этот слух распущен евреями.
Что же касается самого Владимира Галактионовича, то в самоубийстве молодого нотариуса он увидел своеобразный заключительный аккорд кишиневской драмы — тот трагический финал, что возвращает надежду. Не мучился ли Писаржевский сознанием своей неискупимой вины за то, что он, интеллигентный человек, сделал по отношению к евреям, которых убивали христиане, и по отношению к христианам, которые убивали евреев? Владимир Галактионович хотел верить, что не какие-то там долги, и даже не боязнь суда (привлечение к нему оставалось очень сомнительным), а именно сознание вины заставило Писаржевского пустить себе пулю в лоб.
Очерком «Дом № 13» Владимир Галактионович остался недоволен. О самом важном он должен был умолчать; о многом другом — тоже важном — сказать мимоходом, намеком. Получилось что-то «сухое и обкромсанное» — так он считал. Однако он полагал, что и то, что получилось, может оказаться слишком острой приправой для нежного желудка российской цензуры. Опасения были не напрасными: вернувшись в Полтаву после Саровских торжеств, он застал сообщение, что очерк его запрещен.
«Я на это убил две с половиной недели (почти) дорогого летнего времени, — жаловался Владимир Галактионович Федору Дмитриевичу Батюшкову. — Польза одна: я все равно не мог ни о чем свободно думать, пока не отдал эту (малую и плохую) дань сему болящему вопросу».
Прошло около двух лет. Новые большие события, связанные с японской войной, убийством Плеве, грозным ростом забастовочного движения, потрясшим страну Кровавым воскресеньем и его последствиями, захватили Владимира Галактионовича. Поездка в Кишинев и написанный на ее основе очерк изрядно потускнели в памяти, стали изглаживаться многие подробности. И вдруг Владимир Галактионович извлек из почтового ящика пакет, прибывший из Кишинева.
Распечатав его, он увидел небольшую книжечку. На обложке, в верхнем правом углу, был оттиснут его собственный овальный портрет, а под ним было напечатано: