реклама
Бургер менюБургер меню

Себастьян Жапризо – Ловушка для Золушки (страница 4)

18px

– Я не об этом.

– Да, была одна женщина с амнезией, но уже давно.

– Она поправилась?

– Она была совсем старенькая.

– Покажите мне снова фотографии.

Она шла за коробкой, которую оставил доктор Дулен. Показывала мне по очереди снимки, которые не только не пробуждали никаких воспоминаний, но и не доставляли теперь такого удовольствия, как в первые минуты, когда я еще надеялась, что вот-вот вспомню продолжение событий, застывших на глянцевых прямоугольниках 9 на 13.

В двадцатый раз я смотрела на незнакомку, которой когда-то была, и теперь она нравилась мне куда меньше, чем девушка с короткими волосами в зеркале у изножья кровати.

Я разглядывала тучную женщину в пенсне с обвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, всегда куталась в вязаную шаль и фотографировалась только сидя.

Я разглядывала Жанну Мюрно, которая целых пятнадцать лет ухаживала за моей тетей, а последние шесть-семь лет – и за мной, которая приехала в Париж, когда меня перевезли туда из Ниццы после операции. Это она пожертвовала мне кожу для пересадки – 25 на 25 сантиметров. Она каждый день посылала мне цветы, ночные рубашки, которыми я пока только любовалась, косметику, которой мне пока запретили пользоваться, бутылки шампанского, выстроившиеся в шеренгу вдоль стены, сласти – их мадам Раймонд раздавала в коридоре своим напарницам.

– Вы ее видели?

– Эту молодую даму? Да, много раз, около часа дня, когда хожу обедать.

– И как она выглядит?

– Как на фотографиях. Вы сами сможете увидеть ее через несколько дней.

– Вы с ней беседовали?

– Да, и не один раз.

– А что она вам говорила?

– «Берегите мою девочку». Она была доверенным лицом вашей тетушки, что-то вроде секретаря или экономки. Она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже едва двигалась.

На фотографиях Жанна Мюрно выглядела высокой, спокойной, довольно миловидной, со вкусом одетой и сдержанной. Был всего один снимок, где мы с ней вдвоем. Все в снегу. Обе в лыжных брюках и вязаных шапочках с помпонами. Несмотря на лыжи и улыбку девушки, которая была мной, фотография не создавала ощущения близости, дружбы.

– Похоже, здесь она на меня сердится.

Мадам Раймонд взяла снимок и уверенно кивнула:

– Думаю, вы не раз давали ей повод сердиться на вас. Знаете, вы были не промах…

– Кто вам такое сказал?

– В газетах читала.

– А, понятно…

В июльских газетах говорилось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен хранил номера, в которых шла речь обо мне и второй девушке, но пока еще не хотел мне их показывать.

Эта вторая девушка тоже была на снимках из коробки. Туда попали все – большие и маленькие, милые и неприятные, но сплошь незнакомые мне, все с одинаковыми застывшими улыбками, от которых меня мутило.

– На сегодня хватит.

– Почитать вам что-нибудь?

– Письма отца.

От него пришло всего три письма, зато добрая сотня – от родственников и друзей, которых я теперь не знала. Желаем скорейшего выздоровления. Мы очень тревожимся. Я лишился покоя. Жду не дождусь, когда смогу снова обнять тебя. Дорогая Ми. Моя Мики. Милая Ми. Моя сладкая. Мой бедный малыш.

Письма отца были нежными, в меру обеспокоенными, сдержанными и совсем не такими, как я ожидала. Два парня писали по-итальянски. Еще один, подписавшийся Франсуа, уверял, что я принадлежу ему навеки и что он заставит меня забыть этот ад.

А вот Жанна Мюрно прислала только одну записку, за два дня до того, как с лица сняли маску. Мне отдали ее только сейчас с остальными письмами. Видимо, послание прилагалось к коробке засахаренных фруктов, комплекту изысканного белья или к маленьким часикам, уже надетым мне на запястье. В ней говорилось: «Моя Ми, любовь моя, мой маленький птенчик, ты не одинока, клянусь тебе. Не волнуйся. Не тревожься. Целую тебя. Жанна».

Это письмо перечитывать было не нужно. Я выучила его наизусть.

С меня сняли гипс и повязки, из-за которых я не могла шевелить пальцами. Надели белые перчатки из хлопка, мягкие и легкие, но рук не показали.

– Я теперь всегда буду ходить в таких перчатках?

– Самое главное – вы сможете пользоваться обеими руками. Кости не деформированы. При движении будет больно только первые дни. Ювелирная работа вам не под силу, но обычные жесты трудности не составят. В худшем случае перестанете играть в теннис.

Это сказал не доктор Динн, а один из двух врачей-ассистентов, которых он прислал в палату. Они говорили со мной очень жестко, очевидно, для моей же пользы, чтобы я не раскисла от жалости к себе.

Несколько минут меня заставляли сгибать и разгибать пальцы, я должна была сжимать ассистентам руку, а потом отпускать. Они ушли, назначив контрольный рентген через две недели.

В то утро врачи тянулись один за другим. Вслед за первыми двумя явился кардиолог, за ним – доктор Дулен. Я ходила взад-вперед по палате, заставленной цветами, в плотной шерстяной юбке и белой блузке. Кардиолог расстегнул мне блузку, чтобы послушать сердце («состояние вполне достойное»). Я думала о своих руках, которые скоро увижу сама, когда сниму перчатки. Я думала о высоких каблуках, которые сразу показались мне совершенно естественными. Но если все стерлось у меня из памяти, если я снова в каком-то смысле превратилась в пятилетнюю девочку, то логичнее предположить, что туфли на каблуках, чулки, помада должны меня удивлять, разве не так?

– Вы мне уже надоели, – говорил доктор Дулен. – Я сто раз повторял: не нужно восторгаться подобной ерундой. Если я сейчас приглашу вас в ресторан и вы будете правильно держать вилку, что это докажет? Что руки помнят лучше, чем голова? Или я посажу вас за руль своей машины, и вы, слегка помучившись с переключением скоростей, поскольку раньше не водили четыреста третий «пежо», поедете почти без усилий – как вам кажется, чего мы добьемся?

– Не знаю. Лучше вы сами мне скажите.

– Хорошо бы подержать вас здесь еще несколько дней. Увы, вас очень спешат забрать. У меня нет никаких законных оснований удерживать вас, разве что вы сами захотите. А я даже не уверен, что имею право вас об этом просить.

– Кто хочет меня забрать?

– Жанна Мюрно. Она говорит, что больше не выдержит.

– Я увижу ее?

– А зачем, по-вашему, тут устроили такой кавардак?

Он показал рукой на мадам Раймонд, складывавшую мои вещи, еще одну медсестру, которая уносила бутылки шампанского и стопки книг, которые мне так и не успели прочитать.

– Почему вы хотите, чтобы я осталась?

– Вы уходите отсюда с миловидным личиком, хорошо отрегулированным сердечком, руками, которые будут вас слушаться, да и ваша третья извилина лобной доли левого полушария, похоже, тоже в отличной форме, но я-то надеялся, что вы выпишетесь, прихватив с собой свои воспоминания.

– Третья – что?

– Третья извилина лобной доли мозга. Левое полушарие. Там произошло первое кровоизлияние. Вероятно, оно спровоцировало афазию[3], которую я наблюдал у вас поначалу. Но со всем остальным это никак не связано.

– Что значит – со всем остальным?

– Не знаю, возможно, виноват страх, который вы испытали во время пожара. Или шок. Когда дом загорелся, вы пытались выбраться наружу. Вас нашли в самом низу, у лестницы, с открытым переломом костей черепа, рана была больше десяти сантиметров. Но в любом случае амнезия, которой вы страдаете, никак не связана с черепно-мозговой травмой. Поначалу я грешил на нее, но потом понял, что дело в другом.

Я сидела на разобранной постели, положив на колени руки в белых перчатках. Я сказала ему, что хочу уйти отсюда, что я тоже больше не выдержу. Когда я увижу Жанну Мюрно и поговорю с ней, то сразу же все вспомню.

Он покорно развел руками:

– Она приедет днем. Наверняка захочет немедленно забрать вас. Если останетесь в Париже, я смогу принимать вас здесь, в клинике, или в своем частном кабинете. Если она увезет вас на юг, непременно свяжитесь с доктором Шавером.

Он говорил с обидой, и я понимала, что он на меня сердится. Я сказала, что буду часто приходить к нему, но если и дальше останусь взаперти в этой палате, то просто сойду с ума.

– Вы можете совершить только одну глупость, – сказал он мне. – Решить, что воспоминания вам не нужны и у вас впереди достаточно времени, чтобы накопить новые. Позднее вы сами об этом пожалеете.

Он ушел, оставив меня размышлять над его словами, хотя я уже и сама об этом задумывалась. С тех пор, как я обрела лицо, пятнадцать вычеркнутых из памяти лет беспокоили меня куда меньше. Еще оставалась боль в затылке – правда, вполне терпимая, – ощущение тяжести в голове, но и оно пройдет. Когда я смотрелась в зеркало, то становилась сама собой: раскосые, как у буддийского монаха, глаза, предвкушение новой жизни за стенами клиники – я была счастлива и нравилась себе. Тем хуже для той, другой, потому что теперь я вот такая.

– Все очень просто: когда я вижу себя в этом зеркале, я безумно себе нравлюсь, просто обожаю себя!

Я разговаривала с мадам Раймонд и кружилась по комнате, любуясь развевающейся юбкой. Но ноги моего восторга не разделяли: я чуть было не потеряла равновесие и в испуге остановилась – передо мной была Жанна.

Она стояла на пороге, держась за ручку двери: бесстрастное лицо, волосы светлее, чем я представляла, а бежевый костюм словно притягивал к себе солнце. Кроме того, рассматривая фотографии, я не отдавала себе отчета, насколько она высокая, почти на целую голову выше меня.