Себастьян Фолкс – Парижское эхо (страница 24)
В третьей части воспоминаний говорилось в основном про школьные годы Матильды и ее первые мелкие подработки: сначала уборщицей, потом – разнорабочей на бутылочном заводе. Про платья, угощения и кино она больше не говорила, зато много рассказывала о трудностях с деньгами, тяжелом графике и угасающем здоровье отца. Элоди к тому моменту вышла замуж за водопроводчика и уехала с ним в пригород. Луиза продолжала порхать по трущобам Бельвиля и Маре.
Все изменилось в четвертой части, когда в город пришли нацисты. Поначалу это обстоятельство объединяло Массонов, предлагая хоть какое-то объяснение тем невзгодам, что валились на них изо дня в день. Однако вскоре мнения по поводу Германии разделились. Отец был непреклонен в своей ненависти к оккупантам, но Матильда и Элоди придерживались популярного тогда мнения, что, если уж немцы сумели одолеть такую страну, как Франция, у других народов нет ни единого шанса им противостоять: окончательная победа Германии в Европе казалась неизбежной, а значит – рассудили французы – лучше ей помочь.
Переломный момент наступил в 1942 году, когда двадцатичетырехлетняя Матильда встретила свою первую любовь. Ее избранник работал в судоходной компании с офисами в районе Оперы. Как только речь зашла о нем, голос Матильды изменился до неузнаваемости. Теперь она говорила медленно и с удовольствием, растягивая слова, поэтому я понимала все, что она говорит, не нуждаясь в паузах и перемотке.
Конечно, Арман был умнее меня. Поначалу я боялась сказать лишнего – он всегда так внимательно слушал. Начиная с кем-нибудь разговор, он верил, что перед ним такой же умный человек, как и он сам, и что любое мнение имеет ценность. Он сидел и легонько кивал, глядя на меня сквозь стеклышки своих очков.
Я чувствовала себя неловко. В первую нашу встречу мы гуляли в парке недалеко от Бельвиля, и я почти всю дорогу молчала. Мало-помалу я к нему привыкла. Но домой не водила, опасаясь, что при виде Армана у папы случится очередная вспышка гнева. Мне хотелось познакомить его с Луизой, правда, я боялась, что он ее осудит. Иногда он словно видел людей насквозь.
Через некоторое время я ему доверилась и рассказала кое-что о себе и о том, как прошло мое детство. Арман не стал надо мной смеяться, но сказал, что восхищается моей стойкостью и тем, как я сумела отпустить прошлое. Только я не поняла, что он имел в виду. Разве у меня был выбор? Еще он часто говорил мне, что я – красива. Неправда, конечно, но слышать это от него было приятно.
Арман терпеть не мог французское правительство и немцев. Маршала Петена он называл старым дураком, а премьер-министра, месье Лаваля, исчадием ада. Как-то раз я ему возразила, сказав, что маршал дважды спас Францию от гибели и потому был героем. И что у нас, в отличие от других европейских стран, была Свободная зона, куда немцы так и не добрались. Если это не заслуга маршала Петена, то чья тогда? Переубедить Армана у меня не получилось.
Как-то он сказал: «Давай не будем спорить. Только обещай, что никогда не станешь разговаривать с немцами». И я ответила: «Обещаю».
Однажды он подарил мне прекрасный шарф, завернутый в шелковую бумагу – такую использовали в дорогих магазинах. Роскошный шарф. Не забывайте, что у меня тогда не было ничего нового. Вся одежда либо доставалась мне от старших сестер, либо покупалась в комиссионных магазинах.
Ближе к концу месяца, когда Арман получал зарплату, он каждый раз куда-нибудь меня водил. Конечно, заняться нам было особо нечем, поскольку еду отпускали по талонам. Родителям я говорила, что встречаюсь после работы с подругой, а сама мчалась к нему в Пигаль, чтобы послушать в баре очередного певца. Арман ждал меня за стойкой, в костюме и при галстуке. Он никогда не танцевал, – по правде говоря, танцор из него был никудышный, – но я не возражала. Мне нравилось за ним наблюдать: он смотрел на сцену сквозь стеклышки своих очков и время от времени кивал в такт музыке.
К Арману я чувствовала примерно то же самое, что и к тому шарфу. Он был моим и ничьим больше. Мне сложно передать словами, насколько яростным было это чувство собственничества. Просто потому, что у меня никогда раньше не было ничего своего.
На следующий год, то есть в 1943-м, мы решили, что сразу после войны поженимся. Арман говорил, что немцы постепенно сдают позиции, особенно после того, как в войну вступила Америка. Я не понимала, почему он вдруг так решил, поскольку все мои знакомые по-прежнему верили в победу Германии.
Вдруг Арман стал отменять наши вечерние свидания, ссылаясь на какие-то неотложные дела. Он никогда не рассказывал, какие именно. Однажды я спросила в лоб: имеет ли он какое-то отношение к Сопротивлению? Тогда Арман скривился в ужасе и приложил к моим губам палец. Конечно, я уже тогда обо всем догадывалась.
Всюду по городу висели плакаты: американский Дядя Сэм и английский премьер в еврейской кипе. Это из-за них война никак не кончалась. Это они наживались на наших страданиях. Плакаты вешало французское правительство, желавшее, чтобы немцы поскорее победили, война бы закончилась и все наконец были бы накормлены. Каждый раз, когда я ходила обновлять документы в большом здании напротив Оперы, я видела там какой-нибудь новый плакат. Некоторые из них убеждали французов, что немцам можно доверять: на таких был изображен светловолосый солдат, который нес на руках ребенка. В метро первый вагон полагался немцам. Евреи ездили в последнем, а на верхней одежде носили желтые нашивки в форме звезды.
Мы с друзьями часто над ними смеялись и называли их «подсолнухами». Арман попросил меня больше так не делать. Он сказал, что полковник Фабьен и другие стрелявшие в немцев поступили как настоящие герои. А я сказала, что семьи французов, расстрелянных в наказание за эти убийства, вряд ли считают их героями. Тогда Арман объяснил, что немцев можно доводить и более безопасными способами, и показал, как складывать проездной билет так, чтобы получался знак «V» – в честь победы: два раза в длину и еще раз под углом. Выходя из поезда, мы кидали сложенные билетики на платформу. В Бельвиле и Куроне – там, где была сильная коммунистическая партия, – они валялись буквально повсюду. Немцам не удавалось поймать тех, кто это делал, и очень скоро люди стали терять к ним уважение. Немцы с ума сходили от собственного бессилия.
Глава 9
Эколь Милитер
Вскоре я узнал, что девушка из фотоальбома приходила к Ханне во сне. Она ей даже представилась: якобы ее звали Клемане. Когда Ханна мне об этом рассказала, я, конечно, не стал с ходу раскрывать все карты, мол: «Ха! А я вот знаю, где она работает и живет!» В конце концов, моя хозяйка еще не оправилась после той, другой истории – о девушке, которую я встретил в переходе «Сталинграда». Подумаешь, совпали названия станций, но даже этот маленький факт отправил Ханну в долгое мыслительное путешествие по закоулкам древней истории. Про ателье на рю де л’Экспозисьон я пока решил не распространяться и лишь спокойно заметил: «Клемане? Красивое имя».
А в Сен-Дени старина Джамаль не уставал меня баловать. Травка водилась в избытке, и чаще всего мне удавалось выскользнуть на улицу во время обеденного перерыва, чтобы покурить. Перебирать куриные ножки и клювы мне это не мешало, да и вытирать столы – тоже. Большую часть времени я планировал, как бы мне вернуться в ателье и заговорить с Клемане – так теперь я называл ту девушку. Чем дальше, тем яснее мне было, что в ней таится ключ к разгадке. Чего именно, я понятия не имел, но чувствовал, что с ее помощью смогу разузнать что-то о матери.
О Ханан, кроме того, что она была дочерью «черноногого» француза и алжирки, я знал совсем немного: чуть старше моего отца, она родила меня, когда ей было около тридцати пяти. В какой-то момент я уверился, что в Париже, пока она была молодой, с ней что-то случилось, какая-то душевная травма, но я понятия не имел, какая именно. Я думал, может, ее травили или как-то еще преследовали – ведь она была наполовину алжиркой. Но история продолжала оставаться загадкой. Порой я думал, что все это – просто домыслы, и, вероятно, никакого отношения к реальности они не имеют. И все же где-то на подкорке, в потаенных уголках памяти, у меня засела идея: с ее матерью, то есть с моей бабушкой, произошел какой-то несчастный случай, с которого все и началось. Возможно, именно оттуда – от смерти родителя – и тянулись корни ее предполагаемой травмы.
Как бы то ни было, я почему-то верил, что Клемане поможет мне во всем разобраться. Беда была лишь в том, что все мои походы на рю де л’Экспозисьон, вне зависимости от времени суток, заканчивались провалом: каждый раз на входе меня встречал замок. Я довольно долго прожил в Париже и теперь знал наверняка: в понедельник почти все закрыто. Мало того, два дня до этого – все тоже закрыто, из-за христианских выходных. Рядом с квартирой Ханны на Бют-о-Кай было одно «семейное» бистро. Так вот, работали они лишь в «офисные часы», то есть со вторника по пятницу, хотя вокруг не было ни одного офиса, а следовательно, ни одного голодного офисного работника. В субботу все «семьи», очевидно, устраивались по домам и благополучно сидели там до самого вторника.