18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сборник – А звёзды гореть продолжают (страница 2)

18

Жгучая приторность близости раскатилась по телу уже в салоне машины.

– Два месяца ждал, когда смогу сделать это, – прохрипел Эллиотт, затягиваясь во взбудораженном воздухе; зазвенели звёздочки на его пятнистой футболке, похожие на когти плюща.

– Хочешь заехать в секонд? – спросила Хейден, рискнув без сноровки перепрыгнуть никогда прежде не преодолеваемую преграду, потому что не переставала удерживать на прицеле осознание, что Эллиотт заблаговременно избавился от девяти десятков процентов гардероба и что, кроме истончившейся и севшей толстовки с эмблемой одного из альбомов Pink Floyd и савана лежалых колеблющихся радиоактивов, в их доме от него ничего не осталось.

Она не могла засыпать по ночам и ложилась к рассвету, сжимая толстовку в руках, и ей снились их вылазки на материк и поиски «клёвой» одежды в длинных нитеобразных магазинах; клешни торговых комплексов, что походили на скопления брусков подёрнутой эпидемией горной слюды; многоглазая глубь за вращающимися дверями развлекательных центров – а когда она просыпалась, пропущенный призмою луч на принте втыкался в сетчатку. Хотелось спросить у Эллиотта: а тебе снятся люди из нашей новой жизни? Тебе снится Стикс, его сувенирная лавка, Чоль и то, как мы зависаем с ним в караоке-барах на Дни благодарения? Может, медсёстры или наши соседи, которые ненавидят всех, может, рыбаки, которые утягивают тебя выпивать по выходным, но чьи фамилии ты никак не можешь запомнить? Ей снилось только прошлое: коридоры приюта детей-ангиаков[9] иногда мутировали в коридоры ночного клуба, холмового домика или частной клиники, но Эллиотт везде оставался одинаковым, сросшимся с ней внутренностями в одну из канцерогенных и неопознанных развилок, сидящим в той же дырявой лодке. В кошмарах они в основном ссорились по бытовым поводам или лежали рядом друг с другом на грязной кровати с простынью, не стиранной месяцами.

– Ну-у, – сначала протянул, а потом задумался Эллиотт, уже не глядя на Хейден – только мимо, в высь, забинтованную облаками и муссонами, и ранка на щеке пропала в полумгле, зато сверкнула радуга на сердце, из которой посыпались крошечные привидешки. – Не сейчас, цыплёнок. Прости.

Хейден уставилась на крупянистый парусник острова – полтергейст больницы, будто космический шаттл, покрытый мозаикой апплике[10], напротив которой они стояли. Поймала химозно-никотиновый выдох в профиль – гром токсина угрожал высосать весь пульс из желудочков и предсердий парковки, – но не двинулась и не отвернулась, упорно дожидаясь продолжения, которого не последовало. Слипшиеся до закупорки нейрохимические тропинки позволяли ей распознать, а затем разделить подавленность, охватившую Эллиотта при перешагивании порога клиники: это была та сокровенная и уязвимая взволнованность, которую Хейден ощущала в нём, когда они впервые побывали в застроенных высотками районах Лос-Анджелеса – лавировали меж медвяных зернохранилищ, галерей, поросших терновником, водонапорных башен, складывающихся в спиралях митрального клапана Тихого океана в пробковые червоточины на пейзаже, и заброшенных музеев (всего, что, казалось ей, обязано было понравиться Эллиотту); это была та причина, по которой спустя месяцы рассматривание небоскрёбов Калифорнии даже на фотографиях стало доставлять физический дискомфорт, хотя она любила Калифорнию и любила небоскрёбы, любила то, как серостеклянные махины шатаются под её пальцем при попытке увеличить изображение. Эта первопричина была неявна и оттого откровенна, – и, вероятно, не могла концептуально не разочаровывать, пускай и только подспудно, вынуждая медлить с признанием.

В первый апрельский солнечный день Эллиотт закрылся кофтой, оказавшейся пропитанной перегаром, лечебно-ромашковым мылом и парами клюквенного глицерина, чарующе высоким её воротом, маскирующим шею, к которой то и дело тянулся пальцами и порядочно расчёсывал; и под дифракционным пеплом в его рыхловатых, мелководных глазах – крестиками над поступью заснеженных мачт-портов, ядра турбулентных зрачков, парящие над бездною райка, – невесенние проседали тени окольных лип.

Его макушка оказалась мягкой, как не успевшая полинять тушка новорождённого ягнёнка, когда Хейден прикоснулась к ней в первый раз после выписки. Киноварная проседь на срезе поглотила запястье так же, как самолёт-сверчок ольховою чайкой глотает горизонтальное небо, натекающее с мглистых нив. Морось впилась в фаланги пальцев, потекла от них вдоль артерий ящерками, утолщилась, гремя по всем органам, от печени до селезёнки, до конвульсирующих восторгом ресниц, до трансформированной, набитой остывшим пластилином беспокойства семечки горла.

– Хорошо, – голос непроизвольно повысился, отскочив пульсацией от решёток. Монахиня из интерната твердила и, похоже, действительно верила, что розовые волосы бывают только у сатанистов, пришельцев или недоработанных творений из глины. Он с Альдебарана? Или с Сигмы Весов? – Может, хочешь чего-нибудь взять в кондитерской? Или… мы можем заглянуть в кафе? Куда только скажешь.

Из-за глубокой ализариновой[11] сочленённой с волосами ладони послышалось мычание, и Эллиотт с осторожностью вывернулся из-под глажки и отстранился: с расстояния стало видно, как слой гигиенички мутно, играясь разрядами плутониев-полутонов, деформирует линию верхней губы в жесте выедающего одобрения, морщит ранку, – он остановил пальцы в миллиметре от глазури гипюра, служащей завесою чему-то фатиновому, беспробудному и холодномолочному, что должно было остаться в больничной палате, но по какой-то причине не осталось.

– Не хочу, Хейден.

За спиною его свистел по распластанным сетью аффрикат трубам глухой отчаянный ветер-кит. Он вновь затянулся, глубже, чем прежде, и гораздо более нервно. Среди повисших поверх ключиц ожерелий отдалённо угадывалось тефлоновое двустороннее лезвие, на котором серебряные колокольчики раскусывали медовость блика, а в сывороточном освещении розовость на макушке приняла бергамотовую расцветку, отчего у Хейден подсердечно зачесалось. Перед отъездом Стикс, выкрав у неё телефон, напечатал в заметках что-то о том, что источник вины, которую она испытывала, был «связан с первородным грехом и порождался не болтливым умом, но телом, не отделимым от него». Она машинально потрогала два крестика на своей шее сквозь несколько слоёв плюша:

– Хорошо, Эллиотт.

Завёлся мотор. Они осторожно выехали с больничной парковки, и она могла услышать, как в воздухе тянет ароматами шампуня без добавок, лепестковых прядок, прокопчённых ромашками, псевдо-маргаритками, кофейными незабудками, плавающими в киселе цифрового оледенения, анфиладою зеленеющих, словно толстокожий слой гравия, кипарисовых плит в травянистых наростах, вспыльчиво расцветающих раффлезиями за овечье-снежным парковым вишенником, колыхаясь над плечами амбаров. Все выстланные секвойями и меловыми досками дорожки, ведущие к частной клинике, куда Эллиотта привезли два месяца назад с ожогом желудка – Богу ведомо почему, – застойною кровью и цветниками.

Проехали ярус набережной, коснулись преддверия трахеи опустошённого парка, уводящего в один конец стёжек ночносменников, в другой – отпускных жаворонков, за которыми уже плавали ауры лекарственных трав и тление илистого перегноя-раствора, будто с далёкой-далёкой Вирджиния-Бич. Обычно в утомляющих его поездках Эллиотт заводил разговоры про феномен камеры смертников или квантовое самоубийство, отодвигая финиш диалога от того вектора, в который он всё равно сходился, как в сингулярность; теперь он молчал, и молчание нервировало. «Эта вина неотделима от гиперкатексиса[12], которым ты занимаешься, от твоего способа зарабатывать деньги, ритуалов соблазнения, литров J-Lube[13]. Как и космологическая постоянная у Эйнштейна, этот выбор был самой большой ошибкой в твоей жизни, Хейден».

Где-то вдалеке гремели строительные краны, холст небес, будто в агонии, изрытвляли режущими стонами белостанные зернистые чайки. Всё резонировало сиянием.

– Ты ведь в курсе, что апрель не всегда такой тёплый и погода на островах живёт по хаотичным законам? – произнесла Хейден, ощутив на губах тут же потяжелевшее в гелиопаузе послевкусие горьких ягод, не сокрушённых на мысли смол-токов, стоило автомобилю уронить вес на разметку ограждений мостовой. – Одевайся теплее, если не хочешь заболеть, обязательно носи шапку.

Эллиотт ничего не ответил, и она, сглотнув, отвела взгляд, а уже после услышала:

– Ты правда считаешь, что нам стоит поговорить о погоде? – и увидела, как остриженные медсёстрами ногти снова потянулись к шее. Эллиотт смотрел в туманность пустоши между гор, повёрнутый к Хейден корпусом, перекинув ожидающий чего-то взгляд через её темечко. Немного напоминал утопленника-рыболова, расцветом кувшинок на позеленевших – йод и ментол – берёзовых бровях-жабрах немного напоминал своего отца, которого Хейден никогда не видела. – Будем говорить о том, о чём говорили эти два месяца?

Мы будто игнорируем некоторые несколько более значимые вещи.

– Хорошо, что ты хочешь, чтобы я спросила? В твоём пищеводе ещё остались следы кухонного отбеливателя? Как ощущения после ампутации желудка?

Хейден взглянула в навесное зеркало, под которым, постукивая по приборной панели, болтался миниатюрный ловец снов, и увидела плотные, словно акульи плавники, зрачки; теперь, во флисовом свете, очерченный литым медным контуром, мерцающим под дворниками, Эллиотт вызывал в ней тяжёлые чувства. Он поджимал губу, он часто так делал, когда не хотел прямо демонстрировать недовольство, на нём трепалась нагарами жидкостно-фисташковая кофта, и одна прядка тростниковых зёрен-волосинок настырно лезла в ресницы, из-за чего он выглядел чуть забавно при ответе: