реклама
Бургер менюБургер меню

Савва Дангулов – Новый посол (страница 45)

18

Они дошли до городской площади, и Капрел купил им мороженого. Ефрем даже причмокнул от удовольствия и съел мороженое, не подняв на Капрела глаз, а Фижецук смутилась и сказала, покраснев: «Больше всего на свете люблю мороженое»... А Капрел смотрел на них и думал: «Теперь я вижу, что я взрослый, а они дети... Вон как они едят мороженое, даже Фижецук... Она играет в куклы и больше всего на свете любит мороженое — она и в самом деле еще не стала взрослой...» Они ехали автобусом, попутной машиной и перебирались через Кубань на пароме. Капрел заметил, что Фижецук сторонится его: она старалась сесть так, чтобы между ними был Ефрем. А когда они добрались до парома, и под толстым настилом досок, лежащих на двух лодках, загудела вода, и блок присвистнул и мягко покатил по тросу, увлекая паром в самую быстрину реки, Капрел увидел ее рядом с собой.

— Ты помнишь меня, Фижецук?.. Помнишь, как я уезжал из дому?

Она улыбнулась — у нее была хорошая улыбка, хотя она улыбалась то и дело не потому, что догадывалась об этом.

— Да, очень смутно... Помню, что ты... — она смешалась, ей было нелегко сказать ему «ты». — Помню, ты ходил в белых бутсах и в синей косоворотке... и не хотел состригать волосы даже весной.

— Да, у меня в самом деле были белые бутсы, — сказал он и засмеялся. — И больше ничего не помнишь?..

— Почти... — созналась она, глядя на него своими светло-карими с желтинкой глазами, — даже тогда, когда она сознавалась в чем-то таком, что ей было неприятно, она не закрывала глаз. — Только знала, все эти годы знала, что где-то далеко-далеко, почти у края земли, у меня есть брат...

— Брат? — сказал он и поймал себя на том, что произнес это слово без воодушевления.

— Да, старший... — сказала она и взглянула ему в глаза своими карими с желтинкой, ничего не боящимися.

Он смолчал.

— Я смотрю кругом, — сказал он, глядя вокруг, — и не узнаю Кубани... Какая-то она здесь не такая... еще красивее, чем у нас...

— Да, — ответила она, помолчав, и глаза ее застлало печалью, у нее были необычные глаза: когда она переставала улыбаться, они тотчас становились грустными, а иногда казалось, что они грустны даже тогда, когда она улыбается.

Кубань здесь и в самом деле хороша: она шла единым руслом, окруженная темными лесами, и поэтому казалась еще более собранной и полноводной. Из-за леса возникала гора, — можно подумать, что где-то за той горой начинались степи. Отец был там, оттуда в метель и стынь он вез на кургузой свои мешочки с кукурузной мукой и кислым молоком.

Они сошли с парома и стали взбираться на гору. Фижецук шла не быстро, но легко, по каким-то своим узким тропкам, торенным текучими ручейками, обходя сыпучие пески и глины, перескакивая с камня на камень, нащупывая ногой твердый грунт.

— Ты... как настоящая адгепщящ, Фижецук... — сказал Капрел и улыбнулся ей. — Вон как ты ходишь по горам...

Она остановилась и посмотрела на него:

— А я и есть адгепщящ...

Она уловила на себе его взгляд и, застеснявшись, поднесла руки к груди, точно пытаясь защитить себя. Что-то было в ней бесконечно женственное и юное. Она почувствовала на себе его взгляд и стремительно метнулась в сторону, скрылась за толстой глыбой камня — только эта рыжая глыба и могла ее защитить сейчас.

Они взобрались на гору и невольно всмотрелись в даль: перед ними лежала степь, зрело-золотая, вся во власти могучего пшеничного океана и негасимого неба, которое здесь, казалось, было еще выше, чем там, внизу, у берегов Кубани. Фижецук не выдержала и побежала. Они вышли на дорогу, мягко разделившую пшеничное поле, и точно окунулись в море звуков: все было полно жизни, все ликовало и радовалось сильной земле и сильному солнцу. Фижецук побежала, а Ефрем невесело взглянул на нее и улыбнулся: «Какая-то она не такая сегодня, Беленькая...»

А потом они достигли домика, одиноко стоящего посреди степи, но отца в нем не оказалось, отец был где-то за синей черточкой горизонта, где паслись на прошлогодней стерне и клеверных травах два стада. А до того места даже на добром скакуне часа два езды, а конь был самым обыкновенным — низкорослым, с доброй мордой, только не обросшей инеем.

— Отпустите меня... — сказал Ефрем, — я сгоняю и вернусь.

— Ну что ж, сгоняй... — заметил Капрел. — Только... коня пощади — жарко... Лучше мы лишний час подождем. Правда, Фижецук?..

Она ничего не ответила — только робко взглянула на Капрела и улыбнулась, тоже не очень смело.

Ефрем уехал, а они остались. Фижецук ушла в степь и вернулась с цветами — все степное разноцветье уместилось в ее руках.

— Зачем ты? — сказал Капрел. — Пока довезем — завянут...

— Ничего, — ответила она. — Завянут и оживут... Нана очень любит цветы. — Потом помолчала и добавила: — Никто так не любит цветы, как она. Даже смешно: самая старенькая, а любит цветы...

А он подумал и сказал:

— Это не от старости, это у нее от молодости. Она их любила, когда была молодой...

— Молодой?..

И опять стало немножко смешно: когда была молодой нана и была ли? Наверно, была, раз она так любит цветы.

А он смотрел, как она сидела поодаль на брезенте и разбирала цветы, думал: какая она все-таки складная, ничего, казалось, на ней не было нарядного, все скромно, может быть, даже более чем скромно, но как хороша она, даже вот эта синенькая лента в волосах, даже эти часики, над которыми с наивной простотой она чуть-чуть выше обычного закатала рукав, как это любят делать девушки, впервые надевшие часы... Она сейчас просто сидела поодаль и молчала, никто лучше не умел вот так сидеть и молчать. Как он жил до сих пор без нее и как он сможет жить?

Пришел вечер, и небо зажглось и погасло, а Ефрем не вернулся.

— Может, нам поехать домой? — сказала она. — Сейчас пойдут в город машины с сеном... они всегда идут в этот час.

— Подождем еще, — сказал он. — Если не вернется, поедем домой...

Ефрем не вернулся. Пришел вечер, а Ефрем не вернулся. Они остановили машину с сеном.

— Девушку — в кабину, — сказал шофер и посмотрел на Фижецук. — А парня... парня на копну — в обнимку с оглоблей...

Как обычно, сено было придавлено сверху сучковатой оглоблей, чтобы воз не опрокинуло, не растрясло на поворотах.

Но Фижецук не торопилась подниматься в кабину.

— Нет, я тоже хочу на воз, — сказала она.

Капрел взлетел на воз и подал Фиженцук руки — она взлетела вслед за ним. Только волосы взвились и опали да цветы рассыпались по сену.

Дорога шла вдоль самого обрыва — внизу была Кубань.

Видно, шофер был задет за живое, что Фижецук отказалась ехать в кабине, — он не щадил ни машины, ни сена: ехал быстро, круто брал на поворотах. И черное небо, убранное крупными звездами (каждая с августовское яблоко на вызреве), вздрагивало и радостно ахало, и Кубань вдруг вздымалась и становилась ребром, готовая пролиться на землю обильным и безудержным ливнем, но не было ни тревоги, ни страха. Нет, тревога была, она заполнила грудь и не оставила места даже сердцу, но это была иная тревога, от которой кругом идет голова и мир кажется немыслимо прекрасным. Но ведь это же и в самом деле прекрасно, когда едешь ночной степью и небо медленно поворачивается над тобой своими звездными шляхами и проселками, точно кто-то мчится по этим дорогам в знойное безветрие.

— А в Якутии... небо черное? — спросила она, пытаясь удержать волосы — они, как белое пламя, струились на ветру.

— Нет, там летом небо сине-белое, почти беззвездное... и солнце не заходит, — сказал он и поймал себя на мысли, что отвык от такого вот густо-черного неба, как-то сразу ощутил, что еще в прошлом месяце на безбрежных просторах земли пересек границу дня и ночи, жил под солнцем, а въехал в пределы земной тени.

— А ты скучал по дому в эти годы?.. — спросила она, отняв от волос руку, точно бросив их на потеху ветру, — она потеряла надежду удержать их.

— Очень... как закрою глаза, все вижу: мама стоит у печи... знаешь, в летней кухне, под навесиком, и жарит лякуме, и на блюде они растут такой золотой горкой, а я подкрадываюсь из-за спины и по одной, по одной... И все это так живо, что кажется, руки пахнут подсолнечным маслом, поднесу ко рту, а они пахнут маслом... — Он слышал, как она смеется — у нее был чистый смех, немножко детский: когда смеялась, очень смешно пофыркивала, как имеют обыкновение делать дети. — А знаешь, в детстве я очень любил лякуме... в школе девчонки говорили: «Чтобы быть твоей женой, надо уметь жарить эти черкесские пышки».

Она засмеялась вновь и замахала руками, точно хотела сказать: «Перестань смешить, а то я свалюсь с машины вместе с оглоблей и сеном».

— Нет, Якутия — это очень здорово! — сказала она и вновь вздохнула, как-то широко и гулко, всей грудью. — Очень здорово! — повторила она, и Капрел улыбнулся: вот и Фижецук говорит «здорово» — это слово любят на Кубани. — Именно Якутия, — заметила она. — А не алмазы и золото...

— Золото?.. — переспросил он и закрыл голову руками, Точно желая защититься от ветра, от звездного дыма, застлавшего небо, от пепельно-молочной мглы, которая все больше обволакивала степь. — Золото... это пожары, лесные пожары, и пожар, как болотная топь... как тина... чем больше ты машешь руками, тем больше она тебя засасывает...

— Нет, все-таки у каждого человека должна быть в начале жизни Якутия... — не сдавалась она.