Савва Дангулов – Новый посол (страница 37)
И еще он увидел во сне, как бежал от тети Нюси на Черные горы. Отчего бежал? Наверно, от стыда, а еще вернее — от страха. Да, он явственно видел: земля здесь была обнаженной, порезанной дождевыми водами, точно ножами. Нет, это была не маслянистая чернота почвы, а неуязвимо-жесткая твердость глины и камня. Владик смотрел вокруг, ступая по черной земле. Он думал о том, как неистово красны здесь зори. Наверно, накаляется все вокруг, как на углях... Только на таком огне и забудешься, только на нем и спалишь беду. От зорьки до зорьки, а потом опять до зорьки... так, чтобы сон был каменным, как эта земля... Нет, в самом деле, пусть сомкнутся день и ночь, только зори пусть горят. Владик упал на землю, приник к ней всем телом. Земля все еще берегла тепло знойного дня и не казалась мертвой. Было хорошо лежать на этой земле, все тревожное, что замутило душу, уходило в землю. Казалось, что твердый камень горя, что залег где-то в груди (поднеси пальцы — прощупаешь), и тот раздался. В те немногие минуты, когда Владик поднимал голову, он видел угольно-пепельный горб камня и желтую полоску зари вдали, неживую. И все казалось привычным здесь: и пустошь, и желтый отсвет зари, разве вот только человек да и его голос: «Я уже отчаялась отыскать тебя... Владь...» Он поднял голову — она. Улыбка стала какой-то несмелой, и заострились плечи, как тогда, когда она была девушкой и приходила делать алгебру. «Ты что так смотришь на меня?.. Забрался на край света и смотришь...» Вдруг ему все показалось каким-то необычным: каменный горб, вытолкнутый наружу самой землей, желтая веточка зари и Капа, пришедшая из детства, он видел ее такой только тогда. «У меня ноги... затекли! — сказала она и, наклонившись, коснулась коленей. — Хоть бы сесть предложил...» — «Садись...» — он показал подле себя на землю. Она села, закрыв глаза и припав спиной к каменной глыбе, точно желая все отдать ей, все ненастное, что замутило сердце. «Владь... — тоненькая слезинка проточилась у нее меж веками и повисла на щеке. Она подняла руку, чтобы снять слезу, и неожиданно опустила. — И у меня... всегда будет гореть вот здесь... Всегда. — Она поднесла руки к горлу и отняла, внимательно посмотрела на руку. — Кожа... гусиная, как-то холодно стало сразу...»
Они сейчас сидели рядом, близко придвинувшись друг к другу. Все еще догорала желтая тростинка, и ее слепящее свечение вспыхивало и гасло в степи. А потом заря потускнела, но степь не погасла, она только переменила свечение — мглисто-молочный сумрак растекся повсюду. Они долго сидели, сдвинув плечи, и молчали. «Владь, — заговорила Капа. — Помнишь, как однажды... мы с Андреем встретили тебя на бульваре и... ты плакал?. Я боялась тебя спросить тогда: в этом была виновата я, скажи — я?» Он строго посмотрел на нее — глаза его сузились: «Ты...» А она молчала — хотела сказать и не могла. Нелегко было ей собраться с силами, чтобы сказать. Потом собралась, сказала: «Вот и пришла я...»
У него точно сердце оборвалось — он вскрикнул... Тетя Нюся стояла над ним:
— Что ты, родной мой?.. Ах, господи...
— Не могу я здесь... уеду на Белую, тетя Нюся.
В немом испуге она поднесла пальцы ко рту, но спросить не посмела, — может, догадывалась, а может, робела...
— А как же я, сиротина горемычная? — спросила она, придя в себя. — Как я, Владенька?..
— А вы со мной, тетя Нюся...
Ее пальцы, поднесенные ко рту, все еще дрожали.
— А хибара моя как же, Владенька?.. Как картошка моя... и помидоры, и бахча, и синенькие? Как сад мой молодой? Не дождусь я так яблочек, а? Как цветы мои... гортензии, хризантемы?.. — сказала она и посмотрела в пролет открытой двери, где в синеющей дымке раннего утра недвижно стояли хризантемы, царственно белые. — Как... Владенька?
Он смущенно приподнял худые плечи.
— Я не знаю, что вам посоветовать, тетя Нуюся...
— Я знаю, — сказала она и улыбнулась, впервые в это утро. — Загоню хибару вместе с картошкой и хризантемами! — рубанула она с силой невесомым своим кулачишкой. — Увяжу тыщи в ситцевый платок — и айда!.. Как ты?
Он вздохнул:
— Ну что же, тетя Нюся...
Тремя днями позже в глухой полуночный час, когда Уруп был укрыт еще туманом, а небо от края до края было овьюжено звездной пылью, они вышли на дорогу, ведущую к станции. Он шел впереди в своих кирзовых сапогах и кепочке, которую купил накануне, а она поспешала вслед, маленькая, простоволосая, с кошелкой, на дне которой в платке, перевязанном крест-накрест, лежали деньги, вырученные за хибару, молодой садик, так и не успевший дать плодов, и невырытую картошку.
Небо казалось черным, а дорога белой. И звезды были белыми. Никогда они не светили так ярко, как в этот час. Владик шел, запрокинув голову. Где-то там, в заповедных глубинах вселенной, торила свою нелегкую тропку и его звезда... Вега, где ты?..
БУРЯ
День померк внезапно, словно при затмении. Взвыл ветер и застлал черной пылью небо. Солнце стало похоже на луну, потом оно глянуло как сквозь закопченное стекло и совсем потухло. Но теперь уже было не до неба, не до солнца. Где-то рядом посыпались стекла и ветер застучал комьями земли. Он гремел ими, как кулаками, — в стены, в крышу, и вагончик вздрагивал и раскачивался на своих зыбких колесах. Одно время казалось, что ветер проломил железным своим кулаком стену — запахло пылью. Но ветер стих, и забрезжил свет, жидкий, точно на исходе ночи, когда солнце лежит за горизонтом и, может, встанет, а может, нет. Глянула степь, какой она бывает только в начале марта, — черная, точно вымазанная сажей. Оказывается, в эти полтора часа ветер взрыл и перелицевал степь. И разом все запахи и краски утратились, остался только солоноватый запах дыма, буро-черный цвет взрытой земли и желтый — пламени.
— Так то же... Безводный полыхает!.. — крикнул Ерема, взмахнул руками и устремился к машине.
Стась пригнулся от неожиданности и медленно выпрямился: над горизонтом стлался белый огонь. Теперь не было сомнений: уходя, черная буря успела поджечь Безводный — большой хутор, стоящий на самом гребне междуречья, на его сухой седловине.
— Да поворачивайся... ты!.. — успел только крикнуть Стась и выругался так, как, наверно, никогда не ругался. — Управлюсь... один управлюсь!.. — повторил он, а сам подумал: «Хоть бы скорее наладить компрессор да заманить сюда людей — околеешь один, околеешь».
Машина медленно пошла по рыхлому грунту, по холмам. Пошла и точно повлекла Стася за собой, он зашагал вслед за нею и остановился лишь тогда, когда машина скрылась за черными бурунами.
Темнело. Едва видимая полоска горизонта растушевывалась, и небо все больше становилось похоже на землю, точно ветер, перепахавший землю, вскопал своими железными лемехами и сухую гладь неба. Стась посмотрел на сине-голубой язычок огня у своих ног — вечно живое пламя выведенного наружу газа, — и этот огонь показался ему немощным в сравнении с белым вихрем, осветившим половину степи, немощным и все-таки живучим — раз устоял в такую бурю... И Стась благодарно взглянул на сине-голубой огонек. Чем-то невидимым он напомнил Стасю золотую жилку, в сущности, ворсинку, на которую человек набредет, переворошив горы грунта, да, тончайшую ворсинку, на которой человек останавливает взгляд, перебрав чуткими своими пальцами горы пряжи: нащупал где-то глубоко под землей эту твердую нить и осторожно вывел и поджег ее край — чтобы был виден и днем и ночью, чтобы не затерялся. Много таких огней горит сегодня в кубанской степи, но вот этот сине-голубой с чуть заметной прозеленью найден Стасем, и он никому его не доверит. И Стась впервые подумал, что в такую темь и хмарь только огонек и может вывести человека на дорогу.
Стась взял брезент и, бросив его на землю, присел. Он увидел свои босые ноги, черные от нефти и пыли, в заусеницах и ссадинах, коротко закатанные штаны, когда-то черные, а сейчас желто-серые от жирной пыли, и подумал в какой уже раз: с тех пор как эта странная болезнь сковала Юлю, пропала, безнадежно пропала охота следить за собой. Да и мудрено следить за собой в этой степи, где есть нефть, газ и, может быть, иное чудо, но нет воды, — сколько ни скреби песчаное дно колодца, небогато наберется воды; да и то она отдает тухлым яйцом... Как все-таки хорошо, что ему удалось отговорить ее ехать в степь... Что бы он делал с нею сейчас, хотя Стась и ее понимает, хочет понять: с ним ей будет лучше, может быть, лучше... Да и Галка поможет, она уже большая.
Он опрокинулся навзничь. Видно, земля была напитана холодом, холод пробивался и сквозь брезент. Стась чувствовал всей спиной, как брезент холодит спину, но уже не было сил подняться. Вышка неумолимо вздымалась к небу, и оттого, что она была рядом, казалось, что ее железные фермы касаются звезды, самой дальней. Фермы еще удерживали пламя, что бушевало в этот час у горизонта, — значит, хутор еще горел. Да, мудрено было погасить огонь, когда такой ветер... Как все-таки хорошо, что он отговорил Юлю ехать в степь. А может, Юлю уже везут: поднесли носилки к самой машине и помогли сойти... она полулежит, смежив глаза. И лицо у Юли бело-синее, и губы белые, и руки вытянуты, очень тихие. С тех пор как она заболела, он ушел в эту степь... или он ушел раньше? Он ушел в эту степь, как в монастырь... И придет же в голову такое сравнение: монастырь, монастырь...