Савва Дангулов – Новый посол (страница 30)
Его разбудили голоса, которые задуло с огорода в открытое окно.
— Ну, куда ты с ним подашься, Ефросинья, что покажешь? — спросил мужской голос.
— А что мне казать? — переспросила она. — Поведу в город!
— Ну что ж, веди, и я там на него одним глазом взгляну...
Посреди картофельного поля, которое на добрую треть было уже изрыто (уму непостижимо, да спала ли нынче Фрося?), стояла добрая хозяюшка с лопатой в руках, а рядом с нею — человек в свитере. Человек был немолод, и все лицо было в мешочках. В них, в эти мешочки, точно стекали невеселые слезы старости — у глаз и щек, все мешки.
— Веди, веди его... Улютова-Лютова! — вымолвил человек с непонятной горячностью и ушел с огорода.
Так и сказал: Улютова-Лютова, и от этого мурашки пошли по спине.
Фрося пониже надвинула на лоб косынку, чтобы уберечь лицо от утреннего солнышка, и налегла на лопату — дело спорилось, во Фросиных руках была и сноровка, и сила.
— Собирайся, Степчик, покажу тебе наш базар! — крикнула она, приметив его в открытом окне. — Я там поставила тебе на грубке глечик с молоком — пей, и пошли!..
— Это что за старик стоял на огороде? — спросил он Фросю, когда она вернулась в дом. — Лицо такое... в мешочках...
— Климов, Лука Лукич, наш сосед давний... прослышал про твой приезд, хотел узреть...
— Это каким образом прослышал? — спросил Степан. — Не ты ли сказала?
— Убей меня господь — не я!.. — взмолилась она и вдруг просияла: — Егорыч!.. Эко шумлив человек — колокола!
Но ничто не способно было испортить ей настроения — даже вот это со смыслом оброненное — «Улютова-Лютова». Она надела крепдешиновое платье в лупатых цветах, кинула на плечи шелковый платок, дала гостю кошелку.
— Или взять зонтик, что ты мне привез, а? — выглянула она в окно. — Вон как занепогодило небо — возьму! — Она открыла и закрыла зонт, проверяя его исправность. — Пошагали, пошагали! — восторжествовала тетя Фрося. — Пошагали, как молодые! — Она засмеялась счастливо.
Фрося защелкнула окна на нехитрые свои щеколды, заперла дверь, и они пошли, но им не суждено было далеко отойти от дома: справа от старой акации, что росла у обочины улицы, вдруг отделилась старуха с толстой палкой в руках и в просторной льняной рубахе.
— Вот тебя мне как раз и надо — третий час жду тебя не дождусь! — закричала она что было мочи, обратившись к гостю, и выронила палку. — Гляди сюда, гляди! — Она затряслась всем телом, голова ее пошла ходуном. — Нет, не отвертайся — гляди! — Она нагнулась с проворностью завидной и, ухватив обеими руками рубаху чуть пониже ворота, стянула ее, обнажив плечо. — Видишь? Нет, нет, видишь! — Белое в буграх плечо было рассечено наискось красно-лиловым шрамом — годы не стянули шрама; наоборот, он распластался, изуродовав руку. — Вона, Лютый, — твоя работа!
— Так то ж не он! — закричала Фрося. — Пойми, неразумная, — не он!
— Он, Лютый, и... оки разные! — ответила старуха и пошла плечом на Степана, располосованным плечом.
— У-у-у... бесстыжая! — возмутилась Фрося и в великом смятении ударила Степана ладонью в спину. — На нее стих нашел, идем, идем, Степчик! — Она вырвала кошелку из рук Степана, поволокла гостя к дому. — Блаженная!
Фрося с силой втолкнула гостя в дом, дала волю гневу, — видно, старуха все еще была рядом.
— Уходи, уходи подобру-поздорову, бесстыжая! Перед мужиком заголилась, о-о! — вознегодовала Фрося и, обратившись к Степчику, выкрикнула в сердцах: — Да не гляди на нее, срамницу, то ж Падуниха, Падуниха!.. — Она хотела ее наречь пообиднее, да устыдилась, — Иди, иди, Степчик, домой, там у меня вареники со сливами... — добавила тетя Фрося, спасая положение.
Они сейчас сидели над миской с варениками, и великая немота владела ими, неодолимая немота.
«Вот оно — возмездие, — подумал он. — Как ни крути, а воздалось! И слова какие-то странные идут на ум: чадо, чадо-чадушка, исчадие... В том, что произошло, есть сила инерции — раскрутилось, развихрилось, разбушевалось! Не иначе, в инерции сокрыты силы центробежные, они безглазы, эти силы, и действуют напролом, не было случая, чтобы их удавалось остановить... А может быть, все в ином? У греха длинная жизнь, длиннее, чем жизнь того, кто его совершил, — он, грех, может рикошетом достать и сына. Мысли отца — это было доступно? Должно быть, доступно, как, очевидно, и иное: когда это касается многих, сила памяти удесятеряется».
— Что же это такое, тетя Фрося? — спросил он, стараясь заглянуть ей в глаза, которые она надежно упрятала. — Что такое?
— Не знаю, Степчик... — вымолвила она и вновь схоронила глаза, схоронила поспешно.
Так ли не знала Фрося, как хотела показать? Не знала или не хотела открыться? Надо понимать: открыться — значит признать, что положение его в этом городе безвыходно... Сдавило сердце, вздох стал коротким. Все казалось: вздохнешь поглубже — и порвешь сердце.
Он вспомнил, что минувшая ночь была у него тяжкой. Сердце точно окаменело. Знал: должен крикнуть и вернуть ему живую кровь, но не было сил крикнуть. Так и доспал остаток ночи с каменным сердцем...
— Пойдем в церкву! — осенило Фросю. — Видишь купола? — она простерла руки к окну, за которым во мгле непозднего утра нерезко очерчивались купола церкви. — Пойдем, Степчик, бог милостив!.. Пошагаем прямиком через подсолнухи!
Ему показалось, что Фросю осенило не зря. Ничего не зная о жизни Улютовых на чужой стороне, она точно проникла в ее смысл, точно увидела и молельный дом на спуске к Изеру, и удары самодельного колокола, и походы с доброй Дарьюшкой к заутрене и вечерне... Нет, не случайно вдруг пробудилась у тети Фроси мысль о церкви — в этом виделось прозрение...
Они пошли. Едва ли не тайком нырнули в подсолнечное поле и поплыли. Солнце уже разогрело подсолнухи. Они пахли знойной пылью. Как ни густы были подсолнухи, тут была своя тропа, хорошо протоптанная, — не иначе, этой дорогой ходила в церковь не только Фрося. Но тропа была безлюдна — все, кому надо пройти к церкви, уже прошли: видно, служба началась.
Он вдруг остановил ее посреди подсолнечного поля: казалось, только здесь и след было спросить ее об этом — лучшего места не было.
— Тетя Фрося, только скажи мне правду, скажи мне...
Ее глаза вдруг покраснели:
— Да ты что, Степчик, ты что?
Он протянул к ней руку — Фрося отпрянула, испугавшись, и рука повисла.
— Скажи мне, что он тут сделал, скажи мне...
Она заплакала:
— Ой, не пытай меня о нем, Степчик, не надо. — Она немощно подняла над головой кулаки. — Не пытай, не пытай... — Она побежала по тропке, не оглядываясь. — Не хочу я о нем, не надо...
Он подумал: не случайно она о нем еще не говорила.
Она умчалась, а он продолжал стоять посреди подсолнечного поля. Не шла из головы эта старуха, плечо которой раскроил лиловый рубец. И этот ее крик: «Вона, Лютый, — твоя работа!» Он едва удержал вздох. Царство небесное родителю — оставил по себе след огненный... не выщелочить этот след, не вырубить.
— Прибавь шагу, Степчик, прибавь!.. — крикнула Фрося, появившись в конце тропы.
Церковь точно вынырнула из мглы, белостенная, чисто выбеленная, — от стен тянуло ветерком, напоенным известью. На паперти сидел убогий человек с костылем и ел пирог — пирог был толстым, как принято здесь, с прихваченной огнем густо-коричневой краюшкой. Увидев тетю Фросю с гостем, он остановил кусок пирога у раскрытого рта и точно призвал в свидетели прихожан, что стояли нестройными толпами вокруг и неожиданно расступились, расступились молча, — они поднялись на паперть, протиснувшись в эту щель, образованную расступившейся толпой.
Сквозь широко распахнутые двери уже глянул черный провал церкви, когда, оглянувшись, Степан увидел, и чуть ли не у самых глаз, лицо в мешочках — да, лицо того самого человека в мешочках, что явился сегодня поутру на огород.
— Идем, идем, Степчик, — вымолвила Фрося и повлекла его в черный провал. — Идем...
— Лютый... — явственно расслышал он в ответ — не исключено, что это сказал человек с лицом в мешочках. — Лютый, — убежденно прозвучало вновь.
Он сделал вид, что не слышит, и пошел шибче. Ему привиделось, что холодная тьма церкви уже коснулась его — ее твердый и студеный панцирь он уже несет на себе.
— Лютый... — раздалось рядом едва слышно, и кто-то припал к его плечу.
— Лютый, — повторил женский голос в сердцах, и вновь он ощутил прикосновение к плечу, но то был уже толчок.
— Лютый, Лютый! — отозвалось вокруг.
Они устремились вон из церкви и лицом к лицу сшиблись с Падунихой — она уж принялась стаскивать с себя рубаху, да руки онемели.
— Вот гляди, Лютый! — выкрикнула она и с силой, какой прежде не было, сдернула рубаху, выпростав наружу руку и обнажив лиловый рубец: как сейчас было видно, этот рубец рассек плечо, дотянувшись до груди.
— Заголилась перед храмом божьим! — взмолилась Фрося. — Невиновный он, пойми, невиновный!.. — Она встала между Степаном и Падунихой, точно обороняя его.
— Лютый! — закричала Падуниха пуще прежнего. — Лютый, и оки разные! Я их вовек не забуду, оки эти: разные, разные!
Степан оглянулся — сейчас толпа была погуще, чем в тот момент, когда они вошли в церковь, — да не выметнулся ли народ вслед за гостем?
— Не стой, не стой, уходи! — возопила Фрося. — Не стой!..