Саша Ирбе – МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ №3, 2015(14) (страница 9)
Косма разводит руками:
– Что я-то могу сказать? Не у меня нужно спрашивать.
– А у кого? – усмехается Цезарь. – Не у авгуров же, они все – мошенники.
– Нам не хватает слухов о спальне, мы прибавим к ним то, что он богохульник. Как же ты неосторожен!
Улыбка возвращается к Цезарю, взгляд мерцает озорными огоньками, словно он задумал одному ему ведомую проделку:
– Жить нужно без оглядки, не озираясь пугливо по сторонам и боясь шагу ступить. Про меня можно многое сказать, но только не то, что я трус.
– Некоторые называют это сумасшествием и заносчивостью.
– Они просто завидуют, потому что постоянно боятся умереть.
– А ты нет? – Косма смотрит на хозяина с глубочайшим интересом.
– А я, – отвечает Цезарь, – слишком занят. Новый поэт Катулл, отчего-то меня невзлюбивший, написал недавно: «О, как сверкает опять великолепная жизнь! Кто из живущих счастливей меня?» Не подобрать ли мелодию? Такие чудесные слова должны звучать со струнами. Но нет, щипать арфу я не могу. Знаешь, я поразительно бездарен в искусствах.
Бодрым шагом он направляется в терму и, опустившись в душистую теплую воду, напевает, фальшиво и счастливо.
Слуга приносит Марку Антонию ломоть хлеба на серебряной тарелке.
Плесень ползет по черствой корке, как гангрена, если внутри нет мошек и личинок, считай, повезло.
Антоний поднимает взгляд на слугу, как будто надеется, что из-под его плаща сейчас вылетит настоящий обед.
– Что-нибудь еще, доминус? – спрашивает тот неуверенно.
– Да, – отвечает Антоний, – принеси устриц, перепелок, кабанью голову с черносливом и бочку фалернского. Или проваливай!
Слуга растворяется в серой мути холодного дня.
Антоний выходит из палатки, жуя хлеб на ходу. Бурая грязь в белых проплешинах тающего снега чавкает под ногами, чав-чав, сытая грязь, съевшая так много трупов за последнее время.
Марк Антоний высовывает голодный язык, ловя капли нудно, но обильно моросящего дождя. Ледяная вода приятнее того похожего на мочу пойла, что еще можно раздобыть в римском лагере, от дождя меньше тянет блевать.
Земля вокруг Алезии выглядит так, будто боги обрушили на нее огненный смерч.
Крепость окружает двойной ряд возведенных Цезарем частоколов, один обращен вовнутрь, другой наружу – на помощь верховному галльскому вождю Верцингеториксу спешит его брат, ведущий с собой, как докладывают разведчики, неисчислимое войско. Земля скалится им навстречу выросшими из нее деревянными клыками, но это чужая земля, и она не на стороне Рима.
После многолетней войны галлы знали, что у них остался последний шанс отстоять свободу, они попрощались с жизнью, поэтому взять их на смерть оказалось трудно, в таком состязании воли сдался бы любой полководец.
Цезарь ломает последний предел – предел здравого смысла.
Марк Антоний не знает, поклоняться ли ему или втихаря ударить в грудь мечом, собрать войска и объявить: «Пошли домой, ребята, в Тартар это дерьмо». Продолжая сражаться, он не до конца понимает, почему это делает. Цезарь похож то на Юпитера, то на одержимого.
Трупы сожжены по обряду, но застоявшийся смрад отравляет окрестности, напоминая о тех, кто сгнил здесь заживо.
Проглотив последние крошки хлеба, Антоний чувствует, что едва обманул желудок. На ужин ожидается каша из полбы, к которой он добавит несколько стружек копченого окорока. Завтра из оставшихся ребер можно будет сделать похлебку.
– Приглашу Цезаря, – скалится легат. – Пировать, так вместе.
Римляне голодают вместе с врагами. Верцингеторикс высылает из города женщин и детей, которых нечем кормить, но которые сами при этом – мясо, и многие точат на него зубы в Алезии, где дожрали последних крыс, выловленных в подземельях.
Вождь отправляет тех, кто не может сражаться, на пустеющую территорию, не отданную ни чьим богам, почти голую пустошь под обнаженным небом, где ненужным никому «лишним ртам» остается питаться только корнями растений, пожухлыми листьями и корой. Они умирают десятками в день под скелетами обглоданных деревьев. Возможно, это лучшая смерть, чем оказаться съеденными собственными отцами, братьями и мужьями.
Солдаты говорят:
– Жрать нечего, пойдем туда, где засели галльские бабы, хоть развлечемся.
Цезарь отдает приказ подвергнуть насильников бичеванию и отправить на кресты, как поступают с дезертирами.
Его суд вызывает недовольство и ропот, ведь брать женщин вражеской стороны это естественное право воина и не считается преступлением.
Недовольных Цезарь выслушивает лично и, не повышая голоса, велит отрубить им головы, водрузив на пики для устрашения остальных. Никакого возмущения он терпеть не станет.
Он знает, что его войскам несладко приходится, и люди пытаются отвлечься от тягот. Но те женщины находились на нейтральной территории, а Алезия пока не взята. Если не соблюдать никаких законов, мир станет обителью вечной Ночи, вышедшей из глубин Хаоса. Он сражается за единый римский порядок, а тем, кто не в состоянии соблюдать себя, не место в его армии.
– Это твои люди, которых ты привел с собой! – кричит Марк Антоний, защитник солдат, защитник кого угодно, кем движет животная природа.
– Это мои люди, – подтверждает Цезарь, – потому они не будут вести себя, как скоты, пока стоят под моими знаменами. В следующий раз я прикажу содрать с них кожу живьем.
– Им не хватает еды! Пустой живот перевешивает пустую голову.
Цезарь пожимает плечами и велит отдавать солдатам свой рацион. Он, наверное, готов умереть, чтобы доказать: дух в человеке должен быть сильнее всего. Его щеки ввалились, волосы поседели на висках, лоб расчертили глубокие морщины, в блестящих глазах пляшут демоны, или снуют туда-сюда мысли о расширении границ Республики или мелькают золотые отблески царского венца, точно Марк Антоний не знает.
Солдаты молятся, чтобы не началась эпидемия кровавого поноса, перекинувшись на них с галлов. По ночам они смотрят на огни Алезии, пытаясь подсчитать, сколько там еще осталось живых.
До римского лагеря доносятся женские стоны и детский плач, их не заглушает ни унылое треньканье дождя, ни скулеж ветра.
– Они не заткнутся, пока не передохнут! – осунувшийся Антоний почти не ест, поэтому пьет больше обычного, его язык заплетается, и плебейская вульгарность, за которую его презирают в Риме, вылезает вперед, расталкивая плечами приличные манеры. – Было бы милосерднее перерезать им глотки.
– Собираешься заняться этим лично? – спрашивает Цезарь сухо.
– Ну, не ты же будешь руки марать! Скажи только слово, я отдам приказ.
– Нет.
– Проклятье, почему нет?!
– Во-первых, я не мясник, – Цезарь принимается рассуждать размеренным тоном. – Во-вторых, Верцингеторикс выслал их из города не только для того, чтобы пресечь людоедство, но и потому, что хочет на меня надавить и сломить наш дух, но я не поддамся. И в заключение, у кого-то из них еще есть шанс выжить, если Алезия скоро сдастся. Я не хочу лишних смертей ни с одной стороны.
– Очень благородно, – шипит Марк Антоний, он взбешен и положением вещей, и тем, как Цезарь с ним объясняется, словно учитель перед доской, пытающийся втолковать азы арифметики тугодумному ученику. – Но почему мы-то должны терпеть?!
– Потому что я так сказал, – отвечает Цезарь невозмутимо.
Чудно, но это лучшее обоснование, что Марк Антоний слышал в жизни. Не только потому, что приказ есть приказ. Приказы нарушаются. Просто, когда Цезарь говорит, его слушаются.
Но Антоний разъярен, и измотан, и опасается бунта, который придется давить, казня собственных легионеров, единственных во всем свете людей, за кого он чувствует ответственность.
Он не понимает Цезаря, чем дольше знает, тем меньше понимает, наверное, потому, что слеплен на другой лад, его тесто – грубого помола, его покрой – на два прямых шва, он хватает удачу за загривок, а жизнь тянет на себя, как портовую шлюху, поэтому солдаты так его любят, ведь он ничем не отличается от них.
Цезаря легионеры называют богом, поэтому разрешают ему карать, ведь это право богов.
Цезаря они называют отцом, ведь он голодает вместе с ними и рубится в рукопашной в гуще сражения, где трупы вырастают из напоенной кровью земли.
Марк Антоний пытается разобраться, почему верен Цезарю, но думать на пустой желудок, когда звенит в ушах, а в отдалении воют галльские суки и щенки, слишком сложно. Что поделать, война – неприятная работенка, сытная еда и теплая лежанка с мягкой бабенкой под боком будут в Риме, если удастся выбраться из чавкающей грязью варварской дыры. А пока – жив, и хвала богам, он всегда чувствует себя живым на войне, когда пыхтящая в затылок смерть натачивает все твои чувства, как копье.
Он направляется в барак, чтобы проведать раненых. Заходя внутрь, старается не выдать охватившего его отвращения. Пахнет потом, кровью, испражнениями и сладковатым гноем. Застоявшуюся вонь не перебивает даже травяной дурман лекарственных снадобий.
Антоний ходит между лежанками, разбрасывая без разбору улыбки и подбадривающие слова. Тому парню с отпиленной ногой, они уже не помогут, – культя посинела и раздулась от «священной лихорадки»{13}. Ночью изойдет жаром, к утру помрет.
Выйдя из барака, Антоний с облегчением вздыхает, алчным ртом отрывает от свежего воздуха большой ломоть. Коротко молится про себя, чтобы в случае смертельной раны не мучиться долго, встретиться поскорей со стариком Хароном, переправиться через огненную реку Флегетон и воровато отхлебнуть глоток Леты, пока никто не смотрит. Участь праведников ему вряд ли уготована, придется самому постараться, чтобы прорваться на Елисейские поля, к посмертному счастью. Про поля, конечно, греческие басни, но вдруг?