реклама
Бургер менюБургер меню

Саша Ирбе – МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ №3, 2015(14) (страница 13)

18px

– Ладно-ладно, уж как есть, – говорит Антоний примирительно. – Что это ты разошелся?

И впрямь, почему он так вспыхнул? Не о Цезаре же, о Помпее шла речь.

Или он думал о том, что скажут люди в случае его поражения? По каким поступкам будут судить его после смерти? По отваге или позору?

Никто не узнает, как покинул он Сервилию Юнию, которую любил когда-то и вынужден был оставить из-за упреков Кальпурнии, развода с которой не мог себе позволить. Дурно расстался, плохо. Она, трясясь от слез, ударила его по лицу оставившей ожог ладонью, и он отвесил ответную пощечину, то ли ненавидя себя за слабость, то ли из ослепляющей гордости: как можно подвергнуть унижению Цезаря?

Люди не узнают об этих ударах между бывшими любовниками, но узнают о других, о его приказе своим метателям пилумов при Фарсале: «Бейте в лицо!» В кавалерии Помпея было много юношей из знатных семей, готовых к героической смерти, но не к уродству на всю жизнь, и это сработало, они испугались, стушевались, начали отступать, «Загнав бегущих помпеянцев в их окопы, Цезарь решил не давать устрашенным врагам оправиться и закричал своим солдатам, что теперь они должны воспользоваться милостью судьбы и атаковать лагерь. Хотя они были изнурены чрезвычайной жарой, но ведь они вообще охотно шли на всякое трудное дело и потому немедленно повиновались его приказу…»

– Ты не объяснил, почему пишешь о себе в третьем лице?

Мысли заплутали в сплетения слов на воске табличек, и Цезарь поднимает на Антония отрешенный взгляд. Рассматривает его, словно впервые. Видит перед собой воина, будто смотрит в зеркало, отражающее его самого, но моложе. Сильное поджарое тело, высушенное солнцем и обглоданное ветром, способное выносить греческую жару, хлещущие хлыстами галльские ливни, холодное молчание альпийских снегов, гложущий голод, жажду и ту степень усталости, когда ноги становятся, будто корни деревьев, которые приходится выкорчевывать из земли. Блестящие в пламени светильников, словно у мраморной статуи, мощные руки, наносящие удар за ударом, удар за ударом, разбрызгивая во все стороны кровь, оставляя за собой трупы, трупы, трупы…

Ради чего все это? Ради римской славы, ради своей?

Его костлявая подруга молчит.

– Я полагаю, так звучит бесстрастнее, и люди не подумают, что я восхваляю самого себя, – отвечает он Марку Антонию.

– Да ты сама скромность, какой достойный пример для нашей молодежи, – ухмыляется тот язвительно. – Но я уверен, потомки о тебе услышат.

– Будем надеяться, тебя тоже не забудут, – Цезарь дружески похлопывает его по плечу, разворачивая к выходу из палатки. – Завтра нужно начинать сборы в Египет. Нам и так пришлось задержаться из-за раненых, больше времени терять нельзя. Пока Помпей жив, война продолжается.

– Хорошо, я прикажу дать сигнал на рассвете, – кивает Антоний деловито. – Выступаем через Амфиполь?

– Да. Потом в Митилену, а дальше на Кипр.

– Мне выслать людей, чтобы купили корабли? Они будут готовы и оснащены по прибытию, и мы не потерям ни дня.

– Дельная мысль, так и поступим, – одобряет Цезарь. – Выполняй. Свободен.

Марк Антоний с полунасмешливой улыбкой салютует ему и удаляется, чеканя шаг, как пехотинец в строю.

Отличный солдат, надежный помощник, преданный друг.

Хорошо, что ушел.

Можно возвращаться к рассказам на воске.

Он назвал их скромнее некуда – записками, сырыми дневниковыми заметками, не обточенными до возвышенной красивости. Пишет их в редкие свободные часы, урванные у сражений, завоеваний и выслушивания докладов командиров: «Седьмая когорта, двести восемнадцать человек, десять мертвы, двенадцать раненых, трое отсутствуют, предположительно в бегах; восьмая когорта, двести двадцать человек, шестеро мертвы, десять раненых, шесть отсутствуют…» 

Это не первые его сочинения, но последние. В Риме на них не останется времени, нужно успеть сейчас, когда драки и кровь, схлынув, дают новые странные силы, вычерпывая их из самых потайных недр души. Никто больше в лагере не работает сейчас, лишь он да Косма, оставивший его под вечер, зная, что хозяин скрючится над столом и начнет терзать воск историями о неком человеке, марширующем в вечность под сенью золотого орла: «Узнав об этом, Цезарь произносит речь перед военной сходкой. В ней он упоминает о преследованиях, которым он всегда подвергался со стороны врагов».

Кто этот человек? Сам Цезарь не всегда его узнает, так он смел, решителен, благороден, любим Фортуной и важен для всего света. Но, пока он пишет о нем, то в него верит.

Поэзия ему так и не далась, как ни заискивал он перед ней влюбленным поклонником. В юности, плененный творениями Девяти греческих лириков{15}, не смог одолеть искушения и написал поэму о Геркулесе, прославляющую доблесть легендарного героя. И вспоминать неловко! Ритм сбит, образы затасканны и недостаточно изысканны, мысли наивны до деревенской простоты, звучание грубо. «Бух-бух», – громыхали те слова, словно ударяющиеся друг о друга валуны, сброшенные с телеги камнетеса.

Трагедией о царе Эдипе, написанной позже, он до сих пор немного гордится. В те времена был он новоизбранным претором, одним из многих деятельных граждан, стремившихся заявить о себе в Республике. Но никто не тянулся к вершине с таким упорством, как верный сподвижник Суллы, хорошо обучившийся у своего наставника, – Луций Сергий Катилина, заключивший договор с галлами и пытавшийся с оружием захватить в Риме власть, грозя спалить весь Город. Цицерон, проведав о задуманном перевороте, разоблачил и предал казни без суда и следствия пятерых заговорщиков. С тех пор оратор счел себя спасителем Отечества и никогда не прощал Цезарю своих подозрений, что тот был шестым из повстанцев, лишь оказался более ловким и сумел улизнуть от Фемиды.

Цезарь был потрясен и скорой расправой, и казнью римских граждан.

Черные семена, посеянные Суллой, проросли и распустились ядовитым цветом. Диктатор научил римлян слишком легко проливать кровь.

Сам подозреваемый в мятеже и государственном преступлении, Цезарь нашел в себе мужество выступить в Сенате с речью, в которой напоминал о древних обычаях и традициях Рима, попросив приговорить заговорщиков не к смерти, а к почти забытому наказанию – пожизненному заключению.

Быть может, ему удалось бы отрезвить людей, но после него поднялся несравненно владеющий словом Цицерон, поддержанный непреклонным Катоном, и они потребовали казни.

Люди, собравшиеся у ступеней Сената, кричали и бросали камни, один задел Цезаря, окровавив запястье, когда он прикрывал лицо. Галдящая толпа потрясала факелами, разъедающими ночь, и душила его со всех сторон воплями и жаром сотен тел.

– Казнить! Смерть заговорщикам!

– Слыхали, мерзавцы собирались Рим поджечь?!

– Проскрипции! В списки негодяев и их приближенных!

– Эй, консул Цицерон, не давай им спуску!

– Смерть им, смерть! – гремели голоса.

Цезарь слышал в них торжество, рожденное страхом.

– Квириты-римляне, – прошептал он, – что же вы делаете? Своих убивать недопустимо…

Вырвавшись из людского водоворота, он направился в свой старый обветшавший дом в Субуре, где ждал перепуганный Косма, успокоил раба взглядом, мол, меня не тронули, смыл подсохшую кровь с поврежденного запястья, сам перевязал руку и потребовал:

– Свечи, папирус, тростник и чернил!

– Зачем? – вытаращил глаза раб.

– Собираюсь все это съесть, ужина-то у меня не было, – хмыкнул Цезарь. – Как ты думаешь, зачем? Буду писать.

– Речь?

Цезарь мрачно покачал головой:

– Для речей уже поздно. Да и я сказал все, что мог.

Раб заметался по комнатам, где притаилась выжидающе темнота, разжег огонь, разложил письменные принадлежности, а после принес горячей воды с медом и едва не силой втиснул чашу в руку хозяина.

– Выпей, тебе не повредит, – сказал строго. – Ты сам не свой, весь дрожишь. Может, подогреть вина?

– Нет, – отказался Цезарь, – ты же знаешь, я не люблю. Голова должна быть ясной, как, как… – он вдруг застонал в отчаянии. – Не могу придумать красивого сравнения! Зачем мне голова, если она так тупа?! Ты бы слышал, что я говорил в Сенате. «Сулла приказал удавить Дамасиппа и других ему подобных, возвысившихся на несчастьях государства… Преступные и властолюбивые люди, которые мятежами своими потрясли государство…» Два раза подряд «государство»! Они потому меня и не послушали, я же не Цицерон, плетущий удавки из слов!

– Тебе не нужны словесные удавки, – возразил раб. – Ты возьмешь другими талантами. Усидчивостью, стремлением к цели, терпением и упорством.

– Не хочу терпением и усидчивостью, – Цезарь даже не чувствовал себя упрямым, важность этого дня сотрясала его, больной жар той ночи проник в душу, распалил ее и требовал выхода. – Я буду работать до зари, пока не напишу что-нибудь стоящее. А ты ступай спать!

– Хорошо, доминус, – сказал Косма с необычной покладистостью, осторожно вышел на цыпочках, раздобыл подушку с покрывалом и улегся у двери, карауля беспокойство хозяина.

Но склонившийся над папирусом Цезарь этого не заметил. Он бросался на хрупкий лист, как на врага, колол его и ранил, выпускал черную кровь, катил в гору казавшиеся неподъемными слова, спотыкался тростником о волокна папируса, выдыхал ярость на его бледное шуршащее золото, марал, нечестиво портил дорогой материал, выбрав его вместо восковой таблички, с которой легко стереть ошибки и свою бездарность, запечатывал на свитке то, чем был.