Саша Черный – Саша Чёрный (страница 58)
Отчетисто этак выговорил, будто его черт за язык дернул, а сам с перепугу телескопы выпучил, тянется — вот-вот пояс на брюхе лопнет.
До того опешил ротный, что и перебить не успел. Да как вскинется:
— Ты что ж, еж тебе в глотку, очумел? Каблуки вместе! Ты что это такое сказал?! Га!
Рота не дышит, прямо в пол взросла. Фельдфебель еще пуще тянется, дисциплина из него так и прет, а язык свое:
— Да почитай, всему городу, ваше высокоблагородие, известно, что супруга вашего высокоблагородия на вашем высокоблагородии верхом ездит.
Мать честная! Ну тут пошло, действительно…
— С кем разговариваешь?! Перед кем стоишь?! Да ты, пуп моржовый, ума решился? Под суд хочешь? С утра нализался?..
— Никак нет! Сроду пьян не был. С утра к мамзели вашего высокоблагородия, что за баней живет, сходил. Гитарку у них починял, для своего же начальника старался… Занапрасно обижать изволите…
А сам все тянется, аж посинел весь… Хочь язык вырви. Стоит купеческий сын Еремеев на правом фланге, зубами со страху лязгает — ишь чего колбаса-то делает…
Ну тут у ротного и слов не стало — случай уж больно непредвиденный. Потряс фельдфебеля за грудки, перчатку собачьей кожи в шматки порвал. Полуротный, само собой, подскочил, на голову показывает: спятил, мол, фельдфебель, в мозги вода попала. Как прикажете?
Нечего сказать — крутая каша, хочь топором руби. Махнул ротный рукой: «Убрать его, лахудру, пока что!» — и сам за ворота. Вся рота слыхала, не потушить, надо дело по всей форме разворачивать.
А фельдфебель стоит осовевши, усы обвисли, пот по скуле змейкой. Взяли его взводные под вялые локти, поперли в канцелярию, посадили на койку. Сопит он, бормочет: «Морду-то хоть поперек рта башлыком мне обвяжите, а то и не того еще наговорю…» Обвязали — уж в такой крайности пущай носом дышит. Заступил на его место временно первого взвода старший унтер-офицер. Известно, коня куют, жаба лапы подставляет. Кое-как занятия до обеда дотянули.
Не успели солдаты кашу доскрести, стучит-гремит полковая двуколка. Фершал фельдфебеля легкой рукой обнял, повез в госпиталь на испытание — достались Терешке черствые лепешки.
Доктор ему чичас трубку в сосок.
— Дыши. — говорит, — регулярно. Правый глаз закрой, посвисти ухом… Какой у нас теперича месяц-число?
— Месяц. — отвечает фельдфебель, а сам трясется, — апрель, число третье. Да вы б и сами, вашескородие, должны знать, потому у вас завсегда в апреле весенний запой начинается.
Затопал доктор ногами, плюнул, дальше и спрашивать не стал. Что с полуумного возьмешь?
Дежурный офицер из каморки вышел — поинтересовался:
— А, Игнатыч! Что это, братец, с тобой?.. Меня знаешь?
— Так точно. Подпоручик Рундуков, шестой роты. Вас, ваше благородие, по всей окрестности знают: квартирной хозяйке крестиками капот вышивали, все стряпухи смеются… Вам бы, ваше благородие, в кокошнике мамкином ходить, не то что с шашкой…
Обжегся подпоручик, крякнул, с тем и отъехал.
На другой день штабс-капитан Бородулин заявился в госпиталь, сел на койку к фельдфебелю, а у того уже колбасная начинка наскрозь прошла — лежит, мух на потолке мысленно в две шеренги строит, ничего понять не может. Привскочил было с койки, ан ротный его придержал:
— Лежи, лежи, Игнатыч! Что ж мне с тобой, друг сердечный, делать? Служил, служил, в жилку тянулся, и вдруг этакая осечка… Под суд тебя отдавать жалко. Да и по всему видать, накатило это на тебя с чего-то.
— Так точно, ваше высокоблагородие! Под усиленный арест посадите либо морду набейте, только чести не лишайте, дозвольте в команду вернуться.
— Не могу, друг! Послезавтра комиссия, а там что Бог даст.
Привстал было штабс-капитан, а фельдфебель его по госпитальной вольности за кителек с почтением придержал, докладывает:
— Позвольте, ваше высокоблагородие, доложить, запамятовал. Рядовой Еремеев первого взвода, как в город последний раз отлучался, неформенный, лакированный пояс надел — не успел я его наказать. Уж вы его своей властью взгрейте, покорнейше прошу. Нечего ему, хахалю, с писарей пример брать…
Усмехнулся начальник команды: до чего, мол, фельдфебель старательный — в мозгах вода, а службы не забывает.
Доктор тут подкатился.
— Ничего, — говорит, — он сегодня вроде человека стал. По всей форме отвечает, как следовает. Спал, должно быть, при открытом окне, лунный удар его хватил, что ли. В комиссии разберем…
Лежит фельдфебель на койке, халат верблюжий посасывает. Супчику поглотал. Будто кобылу — овсянкой, черти, кормят. Фершал, пес, совсем вроде псаломщика — доктор обход производит, а тот за ним не в ногу идет, еле пятки отдирает… Дали бы его Игнатычу в команду, сразу бы обе ножки поднял… Что-то там без него делается? Небось рады мыши — кота погребают. Ладно, думает. По картинке-то праздник мышам боком вышел… Соснул Игнатыч с горя и во сне Петра Еремеева за ржавчину на винтовке заставил ружейную смазку есть.
Тем часом, милые вы мои, купеческий сын, который этот кулеш заварил, сбегал к скоропомощному старичку в слободу. Как дальше-то быть?! И фельдфебеля жалко, а себя еще пуще. А вдруг тот. в казарму вернувшись, за свой срам всю команду без господ офицеров на вечерних источит. Поймал старичок таракана, лапки оборвал, отпустил — жалостливый был, гадюка.
— Забота не твоя. Пошли ему перед самой комиссией утречком вторую порцию, а там все, как на салазках, покатится.
И колбаску ему сует дополнительную. Поскреб Еремеев в затылке — один глаз злой, другой добрый.
— А может, не давать? Вишь его как с нея разворачивает…
— Эк ты, вякало! На море, на океяне стоит дурак на кургане — стоит не стоит, а сойти боится… Пере думкой сделанного не воротишь. Письмо-то ты от папаши вчера получил? Ты колбасу письмом и осади. Ах да ох — на том речки не переехать. На половине, брат, одне старые бабы дело застопоривают.
Подивился Еремеев: откуда он, змей, про письмо дознался. Вздохнул, колбаску за обшлаг — и на улицу.
А перед самой комиссией принес фершал фельдфе белю пакетец — из учебной команды гостинец, мол. прислан. Схряпал Игнатыч колбасу мало что не с кожей. госпитальное довольствие известно какое. За столом старший доктор сидит, да лекарь помоложе, да адъютант батальонный, да штабс-капитан Бородулин.
Поиграл доктор перстами, глянул в окно.
— А ну-кась, Игнатыч. Человек ты трезвый, вумственный. Погляди-ка в палисадник. Какой это куст перед окном растет?
— Черная смородина, вашескородие. Вишь, на ней, почитай, все почки ошипаны, как не узнать. Вы ж завсегда по весне черносмородинную водку четвертями настаиваете.
Позеленел старший доктор. Комиссия ухмыляется, а батальонный адъютант свой вопрос задает:
— Два да пять сколько, к примеру, будет? Вопрос, можно сказать, самый безопасный.
— Ничего не будет, ваше благородие.
— Как так ничего?
— А очень просто. Потому как вы в приданое две брички да пять коней получили — ничего у вашего благородия и не осталось. Все промеж пальцев спустили.
Нахмурился адъютант:
— Ну и стерва ты, Игнатыч, даром что больной!
Тут, само собой, младший лекарь вступился:
— Испытаемых по закону ругать не дозволяется. Скажите, фельдфебель, сколько у меня на ногах пальцев?
— У настоящих господ десять, а у вашего благородия одиннадцать. Через банщиков всем известно — правая-то нога у вас шестипалая. Потому-то вам дочка протопоповская тыкву и поднесла, даром что рябая…
Сгорел прямо лекарь: правда глаз колет.
А уж штабс-капитан и вопросов никаких не задает: видит — опять лунный удар в фельдфебеле разыгрался, лучше уж его и не трогать.
То да се, порешили коротко. Наказанию не подвергать, потому человек не в себе, по нечетным дням будто белены объевшись. К военной службе не годен — сапоги под мышку, маршируй хоть до Питера.
Вертается на короткий час фельдфебель в учебную команду сундучок свой сложить-собрать. Солдаты по углам хоронятся, бубнят. Неловко и им: был начальник, кот и тот от его под койку удирал, а теперь вроде заштатной крысы, которой на голову керосином капнули.
Прибирает Игнатыч за перегородкой свое приданое, пинжачок вольный в гостиных рядах купил, глаза б не глядели, — а туг купеческий сын Еремеев вкатывается.
По-старому каблучки вместе:
— Здравия желаю, господин фельдфебель!
— Тебя-то, помадная банка на цыпочках, за коим хреном сюда принесло?
Ничего, проглотил Еремеев, не подавился. Перешел на другую линию, повольнее.
— Да вы, Порфирий Игнатыч, занапрасно серчаете. Оченно об вас сожалеем, такого начальника, можно сказать, в днем в погребе не найдешь… В гвардию б вас, и то б не осрамили…
— Лиса, лиса. Мало я тебя еще причесывал.
— Действительно, маловато-с. Родную мамашу заменяли. Должен я, следовательно, о вас обдумать. Папаша вот письмо прислал. Старший наш приказчик помер, угрызение грыжи с ним приключилось, царство небесное. Человек был еж, младшим холуям не потакал, первая рука после родителей. Беспокоится папаша, кем бы заменить. Мово совету спрашивает. Человек вы еще жилистый, с перцем. Куда пойдете? На гарнизонное кладбище бурьян на могилах полоть? Не жалаете ли в Волхов на вакансию заступить старшим? Жалованье правильное, харч с наваром, власть во какая… Не то что лягушкой, кузнечиком прыгать заставите — не откажутся… Папаша одряхлел, после службы я все дело в свои руки принимаю. Как вы об этом полагаете?