Сара Мосс – Фигуры света (страница 43)
– Мама тоже против, – говорит Алли. – Против овариотомии. Она говорит, что это изнасилование, выдающее себя за науку, и что в экспериментах мы не делаем различий между женщинами и животными. Она говорит, нельзя и дальше поощрять нервных женщин в их беспомощности, нельзя делать им поблажек, а надо приставить их к делу. Она говорит, что почти все беды женщин, которым не нужно зарабатывать себе на жизнь, проистекают от скуки.
И Алли предала свой пол, посодействовав подобному лечению. Мама пишет ей, что больных женщин такие операции излечивают лишь потому, что врачи наконец-то могут сказать, отчего они так плохо себя чувствуют – если не до операции, так после нее. Женские болезни составляют львиную долю врачебных гонораров; чем чаще врач приходит к лежащей на диване богачке, тем больше она выдумывает себе болезней и тем больше он получает денег. Операция же делает ее по-настоящему нездоровой, и обе стороны это полностью устраивает. Маме теперь кажется, что Мэй поступила лучше, поступила по-христиански, став сестрой милосердия, потому что ей надо было только ухаживать за больными. И еще мама написала статью для «Манчестер гардиан», где объяснила, почему каждой суфражистке надлежит еще и выступать против вивисекции. Мама и ее соратники видят сродство между вивисекцией и анатомическим театром – в иссечении живого тела под взглядами мужчин, в попытке вмешаться в само таинство жизни. Зависть к женской способности порождать новую жизнь понуждает мужчин к надругательству над телами женщин и животных, утверждает мама. Мужское насилие, сгубившее жизней больше, чем голод или болезни, порождено стремлением мужчин обрести власть над женским чревом: законным способом – при помощи брака – или незаконным – при помощи скальпеля. Алли все больше и больше жаль папу.
– Алли, душенька, по-моему, ваша мама против почти всего на свете. И что же, по ее мнению, нам делать – дозволять людям страдать и умирать?
– Наверное, она ответила бы, что смерть и страдания – часть человеческого бытия и мы должны относиться к ним с достоинством.
Анни пожимает плечами:
– И она хотела, чтобы вы стали врачом. Врачи так не мыслят. Папа сказал только, что пока не видит убедительных доказательств того, что ради результатов овариотомии стоит так рисковать здоровьем. Он ничего не говорил о животных или об изнасиловании.
Эдит поднимает голову:
– А мне кажется, она права. Ваша мама. Помните клитородектомию у доктора Стенли?
Все они ее помнят. Пациентку, уже лежавшую на столе с разведенными ногами в подставках, пришлось удерживать силой, пока не подействовал наркоз. Доктор Стенли, известный противник врачей-женщин, вытащил Анни из-за спин студентов-мужчин, вручил ей хирургические ножницы и предложил ими воспользоваться, отпустив шутку, которую они вряд ли забудут. Впрочем, операция прошла удачно, пациентка вскоре оправилась и зажила здоровой жизнью, излечившись от симптомов, из-за которых она чуть было не наложила на себя руки.
– Но именно затем нам и нужны женщины-врачи, – говорит Алли. – Поэтому нас так поддерживают. Нельзя лечить женщин так же хорошо, как это делают наши коллеги-мужчины, или даже лучше, и при этом отказываться от участия в неприятных процедурах. Если у тебя свищ, разве не предпочтительнее, чтобы тебя смотрел и пользовал врач твоего пола? А раз так, то женщинам-врачам надо учиться у опытных хирургов. Которые все пока что – мужчины. Мужчины, которым зачастую недостает такта. Нельзя требовать равенства, а потом говорить, что мы слишком нежные, слишком трепетные создания, чтобы учиться наравне с мужчинами.
Эдит качает головой. Она по-прежнему не отрывает взгляда от огня.
– Нет. Женщины поддерживают нас для того, чтобы мы реформировали медицину, а не для того, чтобы мы потворствовали жестокости во имя равенства.
Вы что же, хотите орудовать расширителем, как мужчина? Холостить женщин, как мужчина? Шутить, как мужчина, в анатомическом театре?
Алли ерзает. Ей случалось улыбаться шуткам доктора Стенли. Женщин, которые этого не делают, упрекают в непонимании юмора, в женской чувствительности, их не зовут ассистировать на операциях. Она вскидывает голову:
– Разумеется, нет. Но я хочу стоять в анатомическом театре. Я хочу, чтобы мне доверили держать расширитель. И чтобы этого добиться, я допускаю, что мне придется стать свидетелем практик, которых я не одобряю. И я допускаю, что это мое неодобрение мне придется держать при себе.
– Вам посчастливилось иметь весьма гибкую совесть. – Эдит встает. – Я же все чаще и чаще задаюсь вопросом, желаю ли я и далее участвовать в том, что творится в моем присутствии и с моего молчаливого согласия, – в истязаниях бедняков ради некоего сомнительного научного прогресса.
– Врачу нельзя быть сентиментальным, – говорит Алли.
– Бессмертной душе нельзя быть жестокой. Нельзя ставить честолюбие превыше человечности.
На первом и втором этаже светятся все окна, и дом похож на резной абажур из папье-маше, которые теперь мастерит замужняя сестра Анни, чтобы хоть как-то убить время. Окно в гостиной немного приподнято, и сквозь шелест платанов и громыханье повозок ветер продергивает звуки пианино и женский голос, подламывающийся на верхних нотах. Она и забыла, что тетя Мэри сегодня дает обед. Алли отпирает дверь ключом, который дядя Джеймс вручил ей по случаю ее двадцать первого дня рождения, – подарок, сделанный от чистого сердца и сердечно же принятый, хотя к тому времени ей уже довелось видеть и смерти, и рождения и держать ответ за вещи куда важнее коллекции картин дяди Джеймса. Она проскользнет к себе в комнату, ни с кем не встречаясь, но как же все это досадно, потому что ей очень хочется есть. После операций ей всегда хочется есть, они с Анни решили, что не стоит выискивать этому выспренних объяснений вроде того, что какая-нибудь жизненная сила берет свое, все дело в том, что они подолгу стоят на ногах и тратят много нервной энергии. Ладно, ничего не случится, если она пару часов поголодает. Она тихонько поднимается по лестнице, черная юбка шуршит по недавно выкрашенной в голубой цвет стене, и, когда Алли уже на галерее, из гостиной выходит тетя Мэри. Она еще оглядывается на кого-то, смеется. Алли изо всех сил противится ребяческому желанию отступить в тень, спрятаться.
– Алли! Моя ты дорогая, опять допоздна задержалась. И, верно, не ужинала. Я сейчас пришлю к тебе Фанни. На кухне еще горы еды. Окорок просто изумительный, а его и наполовину не съели. Есть еще шпинат в сливках, и картофель в этот раз приготовлен по-новому –
Она снова открывает дверь в гостиную.
Алли мотает головой:
– Право, тетя Мэри, не могу. Я только что из операционной.
Тетя Мэри хмурится. Алли знает, что тетя Мэри не жалует лишь эстетическую сторону хирургии, однако ей все равно не хочется думать о том, чем была занята Алли, прежде чем усесться за ее стол.
– Да, пожалуй, это несколько отбивает аппетит. Но тебе в любом случае надо поесть. Никто не питается воздухом, и хирурги тут не исключение. Хочешь крема с фруктами? И бокал вина, чтобы подкрепить силы. Знаешь, ты преспокойно можешь к нам присоединиться. Никто не скажет, что ты вышла в свет, если ты в своем же собственном доме просто сядешь и поужинаешь. Джеймс как раз говорил, что тебе уже пора появляться на людях, что негоже молодой девушке быть затворницей. Уже почти год прошел.
– Десять месяцев, – поправляет ее Алли.
Десять месяцев с тех пор, как умерла Мэй. Девять месяцев и десять дней с тех пор, как папа получил телеграмму, в которой его просили выехать в Инверсей, чтобы опознать тело молодой женщины, которое прибило к берегу вместе с обломками лодки. Алли знает, как сложно опознавать такие трупы; может быть – хотя это маловероятно, – что вовсе не Мэй они схоронили на кладбище при церкви Святой Маргариты морозным февральским днем.
– Как бы там ни было, в гостиную тебе уже можно войти.
Тетя Мэри протягивает руку как приглашение. Алли мотает головой. Ей и в лучшие-то времена было нечего сказать о новом музыкальном спектакле, о том, кто в этом году попадет на выставку в Королевской академии, о том, как трудно отыскать хорошую кухарку, а теперь и подавно.
– Вы слишком ко мне добры, тетя Мэри, я этого не заслуживаю. Считайте, что я нелюдимая бука.
Тетя Мэри поглаживает Алли по руке, невзирая на то, где эта рука была.
– Я считаю, что ты, моя дорогая, очень устала и все еще тоскуешь. Фанни растопит у тебя камин, принесет тебе горячей воды, подаст тебе прямо в комнату плотный ужин, а я больше не стану тебе докучать и звать тебя забавляться с моими глупыми бабочками. Но этой зимой тебе придется наконец появиться на людях. Мэй не хотела бы, чтобы ты ото всех пряталась.
Алли улыбается:
– Мэй давно махнула на меня рукой. Спасибо, тетя Мэри. Пожелайте от меня доброй ночи дяде Джеймсу.
Тетя Мэри целует ее, Алли обдает запахом пудры и шампанского.
– Доброй ночи, моя дорогая. Отдыхай.
Она затворяет за собой дверь, зажигает лампу. Тетя Мэри, украшая дом к званому обеду, сберегла несколько янтарных и белых хризантем для туалетного столика Алли, а на прикроватной тумбочке оставила свежий выпуск «Англичанки». Алли садится в кресло-качалку, расстегивает ботинки. Юбка забрызгана грязью. Она встает, развязывает корсаж, расстегивает блузку, снимает пышный воротничок. Мама не одобрила бы расходов на траурные наряды, но маме не надо ежедневно доказывать свою состоятельность перед самыми авторитетными специалистами страны. Алли расшнуровывает корсет, нюхает его, убирает в ящик комода. Корсет она затягивает не туго, уж точно не так, чтобы служить дурным примером богатым пациенткам, которые могут принять несгибаемую стать доктора за некий идеал здоровья, – впрочем, никаких богатых пациенток в больнице нет – и не так, чтобы казалось, будто врач больше заботится о своей внешности, чем о самочувствии, но все-таки это какая-никакая броня. С ним она чувствует себя увереннее, чем без него, ну а если она и пошла на сделку со своими моральными принципами, то это не самая трудная сделка, на которую ей придется пойти, чтобы стать врачом.