реклама
Бургер менюБургер меню

Сантьяго Постегильо – Рим – это я. Правдивая история Юлия Цезаря (страница 83)

18

Он подошел к столу, за которым сидел внимательно слушавший его Лабиен. Друг наполнил водой чашу, Цезарь взял ее и сделал пару глотков. Пустую чашу он поставил на стол. «Вода», – машинально отметил он. Посмотрел на клепсидры: их оставалось три. Настройщик стоял в стороне как ни в чем не бывало, но Цезарь догадывался, что, несмотря на предупреждение, он что-то проделал с часами: вода иссякала слишком быстро. Вторая клепсидра опустела за считаные мгновения – по крайней мере, так показалось Цезарю. Он повернулся к обвиняемому. Долабелла ерзал в своем кресле, будто никак не мог удобно устроиться. Цезарь счел это добрым знаком.

Глаза Помпея бегали по залу: он смотрел на вошедших, которых сам же вызвал, чтобы сохранять порядок на случай, если кто-нибудь перейдет от возмущения к насилию; на защитников; на настройщика клепсидр; на публику; на самого Долабеллу; и наконец на Цезаря.

Взгляды обоих – председателя и обвинителя – встретились.

Цезарь вернулся в середину зала и продолжил:

– Как я сказал, есть еще кое-что. Перикл говорит о страхе. Какой же страх он имеет в виду? Совершенно определенный: страх перед законом. Перед нарушением закона. А страх очень важен при управлении человеческой волей. Страх, который внушают наши легионы на поле битвы, заставляет врага наступать или же отступать, но именно страх наказания за нарушение закона удерживает нас от продажности, составляющей счастье подлецов вроде Долабеллы, для которого беззаконие – как грязь для свиньи.

– Преступник! Долабелла – преступник!

– Свинья!

Публика вновь прервала речь Цезаря оскорблениями в адрес обвиняемого. Ни разу прежде обвинитель не проявлял такой резкости и такой прямолинейности в своих нападках, и это еще больше разжигало в них желание осудить Долабеллу.

Помпей покосился на дверь. Появились новые люди, явно вооруженные так же хорошо, как и пришедшие ранее, хотя по-прежнему не было видно ни мечей, ни кинжалов. Тем не менее Цезарь чувствовал, что в главном зале базилики Семпрония все сильнее пахнет металлом. Он почему-то был совершенно уверен, что Пердикка, Архелай, Аэроп и остальные македоняне бродили по городу и явились в то утро на суд при оружии, как и люди Помпея.

В бурном море скрестившихся взглядов Цезарь упустил из виду один-единственный – тот, который Долабелла бросил на своего раба, стоявшего в дальнем углу. Тот поспешно вышел из тени и приблизился к одному из преконов, в то время как другие служители продолжали призывать публику к порядку, добиваясь воцарения в заре тишины.

Прекон взял небольшой сложенный папирус, переданный ему рабом Долабеллы, и протянул его председателю, но никто не обратил на это внимания среди яростных криков и оскорблений, которые со всех сторон сыпались на обвиняемого; виновником всего этого так или иначе был Юлий Цезарь, натравивший на него толпу.

Помпей взял сложенный папирус, развернул и молча прочитал:

Habeo ingratissimum sensum tenendi Caii Marii nouam incarnationem ante me in medio basilicae. Iam scis quod cum iuueni Caesare faciendum erit. Sulla recte dicebat[67].

Помпей не видел, откуда взялся папирус, к тому же подписи не было, но, прочитав записку, он немедленно направил взгляд на Долабеллу.

Обвиняемый вел себя так, будто он тут ни при чем, а происходящее в зале ни в коей мере его не касается. Сидя в кресле, он с чрезвычайным вниманием изучал свои ногти. Долабелла уже решил убить Цезаря, как только закончится этот фарс, поскольку воспринимал это судилище именно так; от этой мысли он наконец расслабился, сидя перед пятьюдесятью двумя судьями, которым предстояло оправдать его или осудить. Нет ничего лучше твердого решения: оно помогает обрести спокойствие. Долабелле больше всего нравилось принимать решения относительно жизни и смерти тех, кто осмеливался ему перечить. И в особенности – относительно того, как и когда будет уничтожен злейший враг. Записка, переданная Помпею, ни в коей мере не содержала в себе просьбу казнить Цезаря, едва закончится суд. Это была обычная вежливость старшего из оптиматов по отношению к Помпею, новому вождю их партии. После смерти Суллы Долабелла не спрашивал разрешения ни у кого, ни по какому поводу.

Цезарь снова приблизился к столу, за которым сидел Лабиен, чтобы выпить еще воды.

– Настройщик… – тихо сказал друг.

Цезарь повернулся к клепсидрам: настройщик стоял в отдалении, но было заметно, что он переместился чуть ближе. Цезарю понимал, что в минуты суматохи он подкручивает клепсидры, и теперь его время, если можно так выразиться, побежит еще быстрее. Появилось ощущение, что начался обратный отсчет срока его жизни, вплоть до предопределенного конца. Жестокого конца. Вопрос лишь в том, как много он успеет сказать, прежде чем иссякнет вода в оставшихся клепсидрах. И как много сделать, прежде чем иссякнет его жизнь.

Цезарь возвратился в середину зала.

Повернулся к суду.

Тишина, на которой так настаивали преконы, мгновенно восстановилась.

– Да, дорогие судьи, этот суд касается не только Долабеллы, но и самой сути того, кто мы есть, более того – кем мы хотим быть: завоевателями или освободителями? Хотим ли мы быть тиранами или героями, как Дарий Первый или Александр, которые не только покоряли земли, но мудро и справедливо правили ими, за что их любили и ценили во всех провинциях их империй? Вот что решает суд. По Аристотелю, подлинный правитель – политическое существо, тот, кто стремится к добродетели и готов действовать из соображений всеобщего свойства. Мы принимаем решения или выносим приговор о невиновности или виновности не по личным причинам, а исходя из интересов всех, кого касается это дело: с одной стороны, обвиняемого, с другой – пострадавших. Мы не можем проводить различия между римскими и неримскими гражданами, не говоря о том, что последние согласились применять наши законы, относясь к ним как к своим собственным. Я не раз слышал на Форуме слова о том, что следует разработать больше законов для случаев, подобных рассматриваемому нами, но я уверен, что это неприемлемо. Чем больше законов, тем больше взяток. Речь идет не о принятии бесконечного множества законов, а о том, чтобы соблюдать уже имеющиеся. Но я знаю, все мы знаем, – он повернулся к публике и медленно обвел зал руками, как бы упоминая каждого из присутствующих, – что обвиняемый тайно воздействует на суд, что обвиняемый, можно сказать, покупает судей, подвергает их всевозможному давлению, желая заставить суд оправдать его преступления. На память приходит изречение Плавта: «Iniusta ab iustis impetrari non decet»[68]. Но я надеюсь, я верю, я хочу верить, что судьи Рима справедливы, а то, к чему склоняет нас Долабелла, если слегка изменить слова достопочтенного Плавта, мягко говоря, неприемлемо.

Он глотнул воздуха. Посмотрел на клепсидры. Время летело стремительно. Оставалось всего две клепсидры. Цезарь мог бы возмутиться, но он уже владел умами и душами собравшихся. Разумнее было идти до конца. Даже несмотря на спешку из-за водяных часов, с которыми что-то сделал настройщик.

– Я собрал свидетельства и улики, доказывающие неправомерные действия Гнея Корнелия Долабеллы, но если у кого-то остались сомнения, взгляните не на его поведение в прошлом, а на то, как он ведет себя в настоящем: вечеринки, пирушки, расточительность, непозволительная роскошь, продажные женщины, всевозможные излишества – вот чем занимается обвиняемый изо дня в день. Вернемся к великому Плавту: «Male partum, male disperit»[69]. Так оно и есть. Если бы Долабелла сколотил свое состояние трудом и стараниями, он бы использовал деньги более осмотрительно и разумно, но его нынешняя расточительность и бесстыдное выставление напоказ своего богатства – следствие неясного, скрытого от всех, преступного происхождения денег: их украли у македонян посредством незаконных налогов и грабежа святилищ. И если мы оправдаем преступления, совершенные обвиняемым в Македонии против македонян, сославшись на то, что обвиняемый – римский гражданин, этот преступник будет угрожать нам всем, здесь, в Риме. Таким образом, к суду можно применить высказывание «multis minatur qui uni facit iniuria»: совершая несправедливость по отношению к одному, он угрожает многим[70]. И если суд оправдает преступления Долабеллы, он совершит несправедливость по отношению ко всем нам, к гражданам Рима, которые стремятся соблюдать законы, а также ко всем македонянам, которые приняли наши законы и обычаи. Время от времени я мысленно возвращаюсь к словам: Δεῖ ἐν μέν τοῖς ὅπλοις φοβερούς, ἐν δὲ τοῖς δικαστηρίοις ἐλεήμονας εἶναι, с которыми полностью согласен. Да, «нужно быть безжалостным на поле брани, но снисходительным в суде». Но стоит уточнить: снисходительным к кому? – Говоря это, Цезарь держал в уме то, чему научил его Цицерон несколько месяцев назад: следует быть защитником, а не обвинителем. – И я отвечу вам, судьи: будьте снисходительны к обиженным, к македонянам. Представитель защиты пользуется всяким удобным случаем, дабы публично назвать меня accusator, потому что я и в самом деле обвинитель Долабеллы, но здесь и сейчас я – гораздо более значительное и важное лицо: я – защитник македонян, пострадавших от ужасающей несправедливости. Что я имею в виду под словом «несправедливость»? Тягостную, бесконечную череду несправедливостей, творимых продажным Долабеллой. И если я защищаю македонян, то делаю это ради общего блага всех римлян и неримлян, подчиняющихся законам справедливого Рима, который все мы так любим. Я больше не защитник македонян, я – защитник справедливости, защитник всех граждан Рима, уставших наблюдать, как продажный сенатор уходит от ответственности, совершив бесчисленные преступления и опорочив имя Рима в подвластной ему провинции, создавая тем самым питательную среду для мятежа и войны, вместо того чтобы устанавливать римский мир.