реклама
Бургер менюБургер меню

Сальвадор Дали – Сокрытые лица (страница 6)

18

К примеру, в одном из таких отражений, мимолетных дщерей волшебства случая, можно было увидеть, как из очертаний Беатрис де Бранте, вертикально обернутых платьем от Лелонга, проявляется фигура Марии-Антуанетты, стиснутая корсетом, или неимоверно вытянутый образ загнанной куницы, который королева носила в недрах судьбы отрубленной монаршей головы. Таким же манером прямой нос виконта Анжервилля, претендовавшего на англосаксонское щегольство, вдруг распухал в грушу сочно-галльского носа его деда, а тот, уткнутый в инфернальные недра своего атавистического происхождения, в свою очередь усыхал до сурочьего, покрытого мехом и грязью.

В точности как в знаменитой серии чудовищных ликов, нарисованных Леонардо, можно было рассматривать лицо каждого гостя, пойманное в свирепую западню анаморфозы, кривящееся, изгибающееся, расширяющееся, удлиняющееся, – и та преображала их губы в рыла, вытягивала челюсти, сдавливала черепа и сплющивала носы до полного предела геральдических и тотемных отголосков их животности. Никто не избегнул этой тонкой и жестоко обнажающей инквизиции оптической физики, коя своими неосязаемыми пыточными тисками способна была вырвать признание – недостойные ухмылки и непростительные гримасы в обликах в высшей степени достойных и утвержденных в благородстве. Словно во мгновенной демонической вспышке обнажались зубы шакала на божественном лике ангела, а на безмятежном челе философа вдруг дико сияло бессмысленное око шимпанзе.

Каждое отражение – прорицание, ибо проще во вкрадчиво искаженном отражении лица в изящно изогнутой тыльной стороне ручки вилки, нежели в любом магическом кристалле обнаружить сомнительное происхождение внебрачного сына.

К завершению трапезы канделябры обагрила налившаяся кровью эпидерма. Каждый канделябр превратился в кровавое генеалогическое древо, каждый нож – в зеркало неверности, ложка – в герб низости.

Обнаженный юный Силен, мастерски выточенный в окисленном серебре, удерживал грубую ветвь канделябра, поднося свет очень близко, будто обращая внимание на цветущие контуры грудей Соланж де Кледа, обнаженные над линией декольте. Здесь кожа ее была столь нежна и бела, что Грансай, глядя на Соланж, осторожно пронзил десертной ложкой гладкую поверхность сливочного сыра и подобрал ею лишь кусочек, попробовать, и ловко слизнул его шустрым кончиком языка. Чуть соленый и терпкий вкус, напомнивший о животной женственности козы, добрался прямиком до его сердца. С легчайшим, но восхитительным томленьем он продолжил врезаться в безупречную припухлость гомерического блюда пред собой, а когда почти уже покончил с сыром, вдруг подумал, сколь хорошо фамильные волнистости его столового серебра идут матовой окисленной бледности Соланж, и мысль жениться на ней впервые посетила его ум. В этот миг смутного вожделения Соланж удалось поймать графа врасплох, и она – тоже впервые – отвесила ему застенчивый, почти раболепный поклон, а влажная расщелина ее губ полуоткрылась в горячечной улыбке, неощутимо тронутой болью, выражавшей почти чувственное переживание жестокого физического удовольствия.

Грансай вцепился в узловатый ствол канделябра, поднял его без всяких усилий, несмотря на немалый вес, и поднес поближе – прикурить сигару, не дожидаясь спички, которую уже собрался подать ему слуга, – показывая этим энергичным нетерпеливым движением, что он только что принял важное решение.

За кофе все беседы продолжились в мрачном ключе синтеза, ибо пыл гостей теперь уж несколько остыл, они оглядывались на только что происшедший оргиастический идеологический хаос своих мнений с определенным стыдом и уже алкали достичь каких-то общих договоренностей, каковые могли бы сойти за некоторый вывод. Герцог Сентонж в особенности взял настоятельный и снисходительный тон, кой, оставаясь вполне общим, был, несомненно, адресован политическому безразличию, выказываемому Грансаем, кто по мере завершения ужина все более удалялся внутрь своей раковины.

– Хотим мы того или нет, – восклицал Сентонж, теперь уже впрямую обращаясь к графу чуть ли не дерзко, – современная история настолько плотна и драматична, что каждый из нас в своей сфере, даже самые отчужденные, даже невольно, вовлечен в происходящее, и каждый из нас уже имеет на руках решительную карту, которую предстоит разыграть.

– Банко! – воскликнул Грансай, внезапно выпуская из хватки канделябр, и тот пал на стол. Все разговоры тут же захватила выжидательная тишина – лишь слуги в невозмутимом движении продолжили суету, и от ее приглушенных учтивых звуков тишина эта лишь углубилась. Не отводя взгляда от Соланж де Кледа, Грансай спокойно сделал несколько затяжек. Убедившись, что сигара хорошенько раскурена, он выдержал молчание еще миг, после чего совершенно естественным тоном, но взвешивая слова, произнес: – Сентонж прав, и именно для того, чтобы объявить вам свое решение, я пригласил вас на этот ужин.

Мгновение это было настолько остро заряжено, что томление и ускорившийся стук всех сердец напитали внимание, окружившее Грансая.

– Я размышлял об этом последние три дня, – наконец объявил граф, – и решил устроить большой бал.

Это объявление увенчал ропот восторженных восклицаний – вихрь единодушия и сочувственного тепла, – и на мгновение, нарушая правила хорошего тона, дамы сгрудились вокруг графа, осыпая его дарами своей лести.

Герцог Сентонж, не успев пожалеть о случившемся, вцепился в ладонь Грансая неудержимыми двумя руками, искренне признательный ему за столь искусный поворот полемики в сторону, тогда как его неловкость чуть не стала опасно личной.

Соланж де Кледа вся эта сцена глубоко огорчила. Ибо с того мига, как она поклонилась графу, последний не сводил с нее глаз ни на мгновенье. Все это время голову она держала слегка откинутой, а глаза – долу и делала вид, что внимательно прислушивается к доверительному шепоту Дика д’Анжервилля, хотя на самом деле подглядывала исподтишка сквозь светящиеся радуги, рождавшиеся в ресницах ее полуопущенных век, за расчетливым подъемом из-за стола и обворожительными движениями, коими Грансай прикуривал сигару.

Не ведая, о чем беседуют вокруг графа, Соланж не поняла, что он имел в виду, выкрикнув «Банко!». Это слово долетело до нее сквозь гомон всеобщих разговоров как пылкое обращение к ней лично, после которого неожиданная резкость движения графа заставила ее затрепетать. Не поворачивая головы, она лишь чуть пошире приоткрыла глаза и ясно увидела, как подсвечник тяжко опустился на скатерть, а расплав крупных капель воска плеснул к его ножкам.

После мертвой тишины голос Грансая показался ей напитанным бесконечно и невыразимо сладостной истомой, особенно когда он произнес: «…именно для того, чтобы объявить вам свое решение, я пригласил вас на этот ужин. Я размышлял…»

Соланж, которая после загадочного слова «банко» ощущала себя так, будто попала в сон наяву, вполне осознавала всю нелепость жуткого страха, сковавшего ее: она боялась, что Грансай собрался публично объявить об их помолвке, а они ее между собой никогда не обсуждали. Тем не менее, вопреки абсурдности этого предположения, сердце ее забилось так бурно, что, подумалось ей, она не сможет дышать – да, совершенно так! Грансай собрался говорить о них двоих.

Но каким же глупым, детским и бредовым все это казалось теперь! Раздосадованная, оцепенелая, переполненная неким внезапным и полным разочарованием, она задумалась на миг, что не сможет отбыть здесь остаток вечера. В подмышках ее собралось по теплой капле пота, они медленно сбежали вниз вдоль наготы ее боков, и две эти капли были черны, потому что каждая отражала черный бархат ручек кресла, в котором она сидела. Но Соланж была столь сверхъестественно красива, что можно было подумать: то крылья меланхолии, парящей рядом, теперь сложились над нею, затемняя и трансмутируя сей магнетический желанный физический секрет ее томящейся плоти в две черные жемчужины драгоценной тоски.

Все поднялись из-за стола, и виконт Анжервилль, занявший место за креслом Соланж, чтобы отодвинуть его, когда встанет и она, положил ей руку на плечо и прошептал на ухо:

– Bonjour, tristesse![3]

Соланж вздрогнула, попыталась встать. Но голова у нее закружилась, и она вынуждена была присесть на черный бархатный подлокотник кресла, оконечность коего украшалась бронзовой головой сфинкса. Она склонила голову Дику д’Анжервиллю на грудь, закрыла глаза. Голова сфинкса показалась ей сквозь тонкую ткань платья такой холодной, что она даже подумала, не присела ли на что-то влажное.

«Бал Грансая» будет ее балом? Она вновь открыла глаза, сжала бедра и, вдруг вскочив на ноги, покружилась на месте в пылком движении вальса. А поскольку д’Анжервилль застыл на месте, будто приклеенный, и лишь едва заметное изумление просочилось сквозь его личину искушенности, Соланж повторила, завершив последний виток:

– Bonjour, tristesse – Bonsoir, tristesse [4], – а затем, метнув на прощанье улыбку, взбежала по лестнице в гостиную.

Месье Эдуар Кордье, потягивавший арманьяк и ставший свидетелем этой сцены, подошел к виконту Анжервиллю.

– Мой дорогой виконт, эпоха ускользает из рук, за пределы нашего понимания, но я ей привержен. То наши дамы того и гляди помрут невесть от чего прямо в наших объятьях, то они вдруг оживают и танцуют – то же верно и для политики. Вот только что мы были на грани драки, думали, будто слышим первые горны гражданской войны… А это, оказывается, лишь объявление бала. По правде сказать, одна из глубиннейших черт человеческого духа – чувство правого и левого – совершенно утеряна, наши современники ее спутали.