Салман Рушди – Золотой дом (страница 9)
Чтобы понять Апу, я перечитал “Золотого осла”, но в моей истории метаморфоза будет уделом другого брата (опять‑таки персонажи братьев пересекаются). Но и тут у меня осталась ценная пометка: “Во времена Луция Апулея “золотым” называли рассказ, полный вымысла, безудержную фантазию, нечто с очевидностью далекое от истины. Волшебную сказку. Ложь”.
А что касается волшебного ребенка: вместо первоначальной “??? Или – НЕТ”, должен сказать, что ответ, без помощи Эсхила или Софокла, превратился в ДА. В истории будет младенец – волшебный или прóклятый? Читатель, решай сам.
Блистательная и прискорбная странность человека, именовавшегося Петей Голденом, стала очевидна для всех с первого же дня, когда в угасающем свете зимнего вечера он одиноко нахохлился на скамейке в Саду: крупный мужчина, увеличенная копия своего отца, большой и тяжеловесный, с отцовскими темными и внимательными глазами, словно вопрошавшими о чем‑то горизонт. Он был в кремовом костюме, а сверху тяжелое твидовое пальто в елочку, перчатки и оранжевый шарф; рядом на скамье стояли изрядных размеров миксер для коктейля и банка оливок, в правой руке он держал стакан с мартини, и пока сидел так в монологическом уединении и его дыхание призрачно повисало в январском воздухе, он вдруг заговорил вслух, излагая всем и никому теорию, которую он приписывал кинорежиссеру-сюрреалисту Луису Бунюэлю: почему сухой мартини подобен непорочному зачатию Христа. Ему было примерно сорок два года, и я, на семнадцать лет его младше, осторожно подбирался к нему по газону, готовый слушать, сразу же влюбленный – так железные опилки притягиваются к магниту, так мотылек летит на роковой огонь. Приближаясь, я видел в сумерках, как трое из местных детишек прервали игру, забросили качели и лазалки, чтобы внимательнее рассмотреть этого странного огромного человека, общающегося с самим собой. Они понятия не имели, о чем болтает свихнувшийся незнакомец, и все‑таки наслаждались представлением. “Чтобы приготовить идеальный сухой мартини, – рассуждал он, – нужно взять стакан для мартини, бросить в него оливку и наполнить до краев джином или, по новой моде, водкой”. Дети захихикали от такой извращенной пьяной болтовни. “А затем, – продолжал он, протыкая воздух указательным пальцем левой руки, – нужно поставить бутылку с вермутом вплотную к стакану, так, чтобы единственный солнечный луч проходил сквозь бутылку и попадал в стакан с мартини. И – выпить мартини”. Он щедро отхлебнул из стакана. “Этот я приготовил заранее”, – пояснил он для просвещения детей, которые уже разбегались, восторженно и виновато смеясь.
Для детей из здешних домов Сад был укрытым и безопасным местом игр, они носились тут без присмотра. После этой лекции о мартини кто‑то из мам по соседству обеспокоился насчет Пети, но причин для тревог не было: его порочная страсть была направлена не на детей, исключительно на выпивку. А его душевное состояние не представляло опасности ни для кого, кроме самого Пети, хотя он легко мог обидеть легкоранимых. При первой встрече с моей матерью он заявил: “Вы, наверное, были когда‑то красивой молодой женщиной, но теперь вы старая и сморщенная”. Мы, Унтерлиндены, гуляли в утреннем Саду, когда Петя в своем твидовом пальто, шарфе и перчатках подошел познакомиться с моими родителями, и вот что он сказал. Первые же его слова после “здравствуйте”. Я ощетинился и открыл было рот, чтобы дать ему отпор, но мама коснулась ладонью моей руки и ласково покачала головой. “Да, – ответила она, – вижу, вы человек правдивый”.
“Аутистический спектр”. Я прежде не слыхал этого термина. Думаю, во многих отношениях я был чистым листом и все мои знания об аутизме сводились к “Человеку дождя” и другим подобным персонажу Дастина Хоффмана
Он и физически был неуклюж, а волнуясь, становился неуклюж и в речи, запинался, заикался, ярился от собственной слабости. Он также обладал самой вместительной памятью, какую мне доводилось видеть. Стоило произнести имя поэта – Байрон, например, – и он двадцать минут подряд с закрытыми глазами декламировал “Дон-Жуана”:
В поисках героизма, рассказывал Петя, он попытался сделаться коммунистом-революционером в университете (в Кембридже, откуда он, по своей болезни, ушел без степени бакалавра архитектуры), но, признавался он, не приложил достаточных усилий, чтобы стать настоящим, да и богатство помешало. К тому же синдром едва ли способствовал организованности и дисциплине, так что Петю не признали ценным кадром, и в целом ему нравилось не бунтовать, а спорить. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем возражать любому, кто высказывал свое мнение, раскатывать оппонента, пустив в ход неисчерпаемые запасы тайных и подробнейших знаний. Он бы и с королем спорил за корону, и с воробьем за крошку хлеба. И пил он чересчур много. Когда я как‑то утром присел рядом с ним в Саду, чтобы выпить на пару – он накачивался с самого завтрака, – мне пришлось выливать спиртное под куст, когда Петя на миг отвлекался. Невозможно было держаться с ним наравне. Но хотя он поглощал водку в промышленных масштабах, это вроде бы никак не сказывалось на его неправильно подключенных и все же изумительных мозгах. В своей комнате на верхнем этаже дома Голденов Петя купался в синем свете, окруженный компьютерами, и только эти электронные мозги казались ему равными, его настоящими друзьями, словно мир игр, куда он входил сквозь мониторы, и был реальным его миром, а наш мир – виртуальной реальностью.
Люди – создания, с которыми ему приходилось как‑то мириться, но Петя никогда не чувствовал себя уютно рядом с ними.
Труднее всего ему было – в те первые месяцы, пока мы сами не нашли ответы, и тогда я ему сказал об этом, думая этим успокоить, но вовсе не успокоил – удержаться и не разболтать семейные тайны, подлинные имена, происхождение, историю смерти его матери. Стоило задать прямой вопрос, и он отвечал как есть, потому что устройство мозга не позволяло ему солгать. Но из лояльности отцовским пожеланиям он ухитрился отыскать лазейку, научился уклончивым оборотам. “Я не стану отвечать на этот вопрос” или “может быть, вам следовало бы спросить кого‑то другого” – эти фразы его натура допускала как истинные, и потому он мог себе позволить их произнести. Но порой он скатывался опасно к самому краю предательства. “Что до моей семьи, – сказал он однажды, ни с того ни с сего, по своему обыкновению (его речь состояла из потока случайных бомб, падавших с неведомых небес его мыслей), – вспомните то непрерывное безумие, что творилось во дворце во времена двенадцати Цезарей: инцесты, матереубийства, отравления, эпилепсия, мертвые младенцы, мерзость зла, и, разумеется, коня Калигулы не забудем. Сумасшедший дом, друг мой, но когда обычный римлянин поднимал глаза на дворец, что он видел? – усиленная драматическая пауза и затем: – Он видел дворец, дорогой мой мальчик. Он видел чертов дворец, неподвижный, неизменный – вот он. Внутри власть имущие трахали своих теть и отрезали друг другу пенисы. Снаружи было очевидно, что структура управления остается неизменной. Мы такие, папа Нерон и мои братья. Внутри, в семье, творится ад, я это сам признаю. Помните Эдмунда Лича[24], его Ритовскую лекцию на Би-би-си: «Семья с ее тесной приватностью и мишурными секретами – источник любого нашего недовольства». До чертиков верно в нашем случае, старина. Но перед римлянином с улицы мы смыкаем ряды. Мы строим чертову черепаху, и вперед марш”.
Что бы ни пришлось нам узнать о Нероне Голдене – а пока я закончу, узнать придется многое, и по большей части устрашающее, – не было никакого сомнения в его преданности первенцу. Очевидно, в некотором смысле Петя навсегда оставался отчасти ребенком, непредсказуемо проваливающимся в нелепые несчастья. Как будто мало было синдрома Аспергера, к тому времени, как он появился среди нас, агорафобия тоже достигла серьезной стадии. Общий Сад, как ни странно, его нисколько не пугал. Закрытый со всех четырех сторон от города, Сад каким‑то образом в треснувшем зеркале его разума представал как “внутреннее пространство”. Однако на улицы Петя редко отваживался выходить. Потом однажды он вздумал дать бой собственным ментальным ветряным мельницам. Бросил вызов страху перед неогороженным миром, пожелал одолеть своих демонов и без всякой цели спустился в подземку. Домашние запаниковали, обнаружив его отсутствие, а спустя несколько часов им позвонили из полицейского участка Кони-Айленда: испугавшись, как только поезд вошел в туннель, Петя устроил в вагоне шум и беспорядок, а когда на ближайшей станции вошел полицейский, Петя обругал его, назвал большевистским аппаратчиком, политкомиссаром, агентом тайного государства – и в итоге Петю заковали в наручники. Лишь появление Нерона в длинном и суровом лимузине спасло ситуацию. Он объяснил, какие у сына проблемы, и, как ни странно, его выслушали уважительно и отпустили задержанного под опеку отца. Позднее случалось и многое другое, похуже. Однако Нерон Голден ни разу не дрогнул, он постоянно искал новейшие медицинские средства, все самое лучшее для первородного сына. Когда будут подводиться итоги, на чаше весов это будет существенной его заслугой.