С. Сомтоу – Валентайн (страница 19)
Ему вспоминается цирк в Помпеях — христианина пожирают львы. Других христиан жгут живьем, распинают на крестах... ослы насилуют их до смерти... вот за что они умирали, думает он. Теперь они правят в Риме... и вот во что они превратились.
Он смеется в душе. Может быть, мир изменился не так уж и сильно, как ему показалось вначале. «Может быть, только я изменился», — думает он. Его мысли уносятся... уплывают... он вдруг понимает, что опять — незаметно для себя самого — принял облик черной кошки.
Хорошо, думает он. Хорошо забыть, как это — быть человеком. Снова вернуться в лес.
Он крадется по дорогому персидскому ковру, залитому вином. Откуда-то сверху доносится пьяный смех. Очередная комната. Одалиски-хористы хихикают, раскрашивая лица по-женски. Другая комната абсолютно пуста — только медная ванна в центре, и в ванне — обнаженная женщина с недовольным лицом. Коридор с мраморными бюстами и разломанными статуями — наверное, из разграбленных храмов древних. Комната, завешанная потертыми гобеленами с изображением деяний святых и грешников. Массивный бронзовый Юпитер смотрит из ниши, и вампир по старой привычке вымяукивает молитву на полузабытом языке.
Он слышит, как за занавеской тихонько поет мужчина. Поет для себя, вполголоса.
Караваджо весь погружен в работу. Хотя ясно, что боль в раненой руке причиняет ему страдания. Он не слышит ни извращенных стихов Тассо, ни бряцания теорбы, ни пения хориста, не попадающего в такт. Он полностью сосредоточен. Он кладет мазки ловким, умелым движением кисти, работая над одним небольшим участком — лицом кричащего мальчика, — добивается нужного тона кожи едва уловимыми изменениями оттенков.
Он так и не переоделся, и кровь из раны по-прежнему каплет на мрамор. Кровь стекает на палитру и мешается с красками. Он кривится от боли. Но его рука с кистью движется плавно и без напряжения; движется по холсту в такт потаенной незримой музыке, которою мальчик-вампир почти слышит, — рваной, изломанной музыке Карло Джезуальдо, музыке ада — ада, сотворенного Богом.
Горячая кровь будит голод. В образе кошки он устремляется к вожделенной добыче. Его лапы скользят по мрамору, и вот его кошачий язычок вновь погружается в кровь. Кровь течет в нем, как пламя. Кровь согревает его, создавая иллюзию жизни. Он тихонько урчит.
Словно сквозь сон, художник говорит:
— Почему ты стоишь у меня за плечом? Ты пришел за мной? Кто ты? Ангел смерти? — Иллюзия не работает. У этого человека есть дар прозревать его истинный облик. Тот же дар, который сделал его художником. Тот же дар, который свел его с ума.
— Нет, сер Караваджо. Я не ангел смерти. Меня зовут Эрколе Серафини. Я
— Такой красивый, что это страшно. Красота, наводящая ужас. Но твои глаза говорят больше, чем губы. Ты не просто очередной певчий мальчик дель Монте, подобранный в грязи, купленный за гроши и оскопленный цирюльником-мясником. Я тебя видел во сне. — Художник воодушевляется. Его глаза горят страстью и безумием. — Если бы я тебя изобразил вот на этой картине... может, тогда я боялся бы меньше. — А ведь он еще даже не оборачивался к Эрколино. Он его даже не видел! Он видел только его отражение в масляных красках на холсте... отражение того, кто не отражается в зеркалах! Если только он не обращается к существу, порожденному его воспаленным воображением, к ангелу своего безумия.
— Почему ты боишься? — спрашивает Эрколино.
Караваджо опускает кисть, но лишь на мгновение.
— Это все лихорадка, — говорит он. Под густой спутанной бородой его кожа лоснится от пота и покрыта растресканной коркой гноя. Караваджо болен. Его кровь едва ли не кипит. Сладкая-сладкая кровь, с едкой примесью бесполезных снадобий, приготовленных знахарями-шарлатанами из кардинальского дома.
— Слишком темная, — говорит мальчик, глядя на картину. — А свет болезненно-яркий.
— Но сама жизнь есть контраст света и тени, — отвечает художник, — вечная тьма, заквашенная на проблесках любви, вдохновения, боли.
— Вы не веселитесь с другими гостями, сер Караваджо? Мне говорили, что вы человек сладострастный и любите удовольствия.
— О нет. Меня здесь держат как дрессированную обезьяну. Художник в клетке. Что мне делать на этом веселье? Но им нравятся мои грубость и прямота. Я — замечательное развлечение. Скажи мне, мальчик, когда ты поешь, ты не чувствуешь себя шлюхой?
— Не знаю.
— Ты посмотри на себя! — Он оборачивается к вампиру. Губы мальчика испачканы его кровью. «Я, наверное, и вправду выгляжу странно, — думает мальчик, — в этом нелепом костюме, бесполое существо, излучающее сексуальность чужого пола». — Да, — говорит Караваджо, — ты действительно ангел смерти, который мне снился. Ты обязательно должен прийти ко мне в студию утром; ты будешь моей моделью. Я тебе буду платить по полскудо в неделю, пока не закончу картину. И еда, разумеется, за мой счет. Его преосвященство одолжил мне роскошного повара на время, пока я не закончу «Мученичество».
— Я могу приходить только ночью, — говорит Эрколино. — И мне не нужна еда.
— Да, разумеется, не нужна, — отвечает художник. — Но разве можно прожить на одной крови? — Он не улыбается, но его глаза излучают иронию и веселье.
— Я могу.
— Но моя рана скоро заживет.
— У тебя будут другие раны.
— Да.
Из кардинальского театра доносится хор одалисок.
— Мне надо идти, — говорит мальчик. Он отступает, пятясь назад. Ему не хочется отрывать взгляд от незаконченной картины. Ее красота еще не родилась. Пока это только безжизненный труп, кадавр — без сердца и крови, как голодный вампир темной ночью в глухом закоулке.
— Дай мне розу, — говорит художник. — Как залог. — Не дождавшись ответа, он вынимает розу из волос мальчика. В палец вонзается шип. Появляется кровь. Похоже, этот укол боли доставляет художнику наслаждение. «Если я не уйду сейчас же, я опять буду пить, — думает мальчик-вампир. — Голод — он есть всегда».
Мальчик уходит, снова меняет облик, проносится сквозь массу пресыщенной плоти — в освещенный свечами театр, чтобы занять свое место среди юных мужчин, которых лишили мужского естества. Песня одалисок — простенькая и глупая, и хотя он ни разу не репетировал, он без труда присоединяется к хору на монотонном рефрене:
•
— Теперь вам надо уйти, — объявила она, — потому что есть вещи, которые следует знать только
Они все вышли: гример ("Отстаньте, женщина! Неужели мне нужен какой-то грим, мне, родившийся
Когда все ушли, Симоне Арлета удалось наконец сосредоточиться. Перед выступлением нужна тишина. Она призналась себе, что ей боязно. Может быть, ей не стоило соглашаться участвовать в этом шоу. Что-то неуловимо менялось в мире духов. Ее жертва набирала силу.
Гримерка — это не комната превращений у нее в поместье в пустыне Мохаве. Здесь не пройдут номера с откусыванием голов черепахам и разбрызгиванием куриной крови по мониторам, компьютерным терминалам и серым металлическим полкам с гримом, реквизитом и зеркалами. Здесь — никакого творческого беспорядка. Жак встал у двери с той стороны, чтобы защитить хозяйку от вторжения непосвященных, которым не следует знать ее тайны.
Жертвоприношение животных — это метафора, размышляла она. Черепаха или курица — это
Она разделась и аккуратно развесила одежду на трех вешалках в шкафчике рядом с костюмом, который она наденет на телешоу: широкий струящийся черный плащ, расшитый лунами и звездами, бьющий на внешний эффект, — и встала голая перед большим, во всю стену, зеркалом. Сморщенная старуха с отвисшим животом. Она распустила волосы и тряхнула головой, чтобы они рассыпались по плечам. Теперь она стала похожа на настоящую ведьму, какой ее изображают в легендах и сказках, готовая натереться летательной мазью и полететь на метле — на шабаш Сатаны. Может быть, стоит взлететь на шоу? Но нет, это дешевый трюк — и зрители все равно решат, что это такой спецэффект, — сегодняшняя аудитория, воспитанная на «Звездных войнах», слишком искушена в рукотворных чудесах, чтобы иметь дело с реальностью!