реклама
Бургер менюБургер меню

Руслан Киреев – Подготовительная тетрадь (страница 9)

18px

А их у меня не было. И тогда Петр Иванович, извинившись за нескромность, задал свой вопрос:

— Как у вас обстоят дела с обменом?

Я оторопел.

— Откуда вы знаете?

— Ну как же! — Свечкин даже смутился. — Вы ведь давали объявление.

Давал. Но какая связь между моим квартирным вопросом и курточками, пальто, плащами с капюшоном и без оных, узкими «молниями» и лекалами для выкроек?

— Вероятно, вы тоже меняетесь? — сообразил я.

Я произнес это не очень уверенно, боясь принизить великого человека нелепым подозрением. И в то же время с надеждой! Да, с надеждой! Мне вдруг захотелось, чтобы Свечкин тоже «менялся». Характерный симптом! После я не раз буду подгонять Свечкина под угодный мне или, лучше сказать, привычный мне шаблон.

Мой гость сделал уклончивое движение маленькой, но сильной, как я потом убедился, рукой.

— Да в общем-то… — И вдруг весело посмотрел мне в глаза. — У меня есть для вас вариант.

Мне сразу стало легче. И не потому, что разговор о квартире был мне ближе и доступней, чем возвышенная беседа о хольнителях (я уж не говорю, что при всем моем уважении к верхней одежде вопрос моего местожительства занимал меня все-таки больше), а потому, что ближе и доступней стал сам Свечкин. Я даже заметил, что институтский ромбик немного покосился на лацкане пиджака, и эта единственная небрежность его туалета была отрадна моему глазу. Не без бравады заметил я, что в природе не существует пригодных для меня вариантов.

— Почему вы так думаете? — спросил Свечкин.

Я засмеялся. В последнее время смех нападал на меня всякий раз, когда кто-либо — чаще всего я сам — заговаривал о квартире.

Свечкин пытливо смотрел на меня светлыми, с буравчиками зрачков глазами.

— Видите ли, в чем дело, — произнес он с некоторым сомнением. — Мой вариант может показаться сложным. Он состоит из нескольких звеньев…

Извинившись, я перебил его вопросом, помнит ли он, что у нас есть и чего мы хотим. Вопрос был существенным, ибо лично мне потребовалась не одна неделя, чтобы уяснить эту исходную позицию.

Свечкин не подал виду, но, мне кажется, его позабавило мое подозрение, будто он способен позабыть что-то.

— Комнаты смежные, девятнадцать и три и ровно шестнадцать. Итого, тридцать пять и три. Этаж второй, санузел раздельный, паркетные полы, кухня семь и восемь.

— Семь и девять, — поправил я.

Мой гость подождал, не последует ли еще уточнений, и повторил с мягкой улыбкой:

— Семь и восемь, — а затем подробно объяснил мне, что требуется нам.

После этого Свечкин заговорил почему-то о квартире в Сызрани, тоже двухкомнатной, но без паркетных полов и кухня на три десятых меньше.

— Это ничего, — успокоил меня Свечкин, хотя мне плевать было на полы в Сызрани. — Туда поедут Филипповы из Красноярска, которые, в свою очередь, меняются с профессором Урзанчиком. Вы знаете его…

— Понятия не имею!

— Профессора Урзанчика? — удивился Свечкин.

— Послушайте! — Я уже забыл, кто передо мной. — С какой стати я должен знать профессора Урзанчика? Пусть едет в свою Сызрань.

Веселые искорки мелькнули в глазах, но только мелькнули и сейчас же погасли.

— Вы не поняли меня. Урзанчик не поедет в Сызрань.

— А куда он поедет?

Это был уже совершенно идиотский вопрос, ибо какое мне дело, куда собирается ехать неведомый мне профессор.

— Он вообще никуда не поедет, — сказал мой терпеливый гид. — Он останется в Светополе, только переедет в вашу квартиру. Они вдвоем с женой, но ему, как научному работнику, полагается дополнительная площадь.

— Ага, — сказал я. И повторил про себя: в мою квартиру въедет профессор Урзанчик. Отлично! — А куда въедет моя семья? — с величайшей осторожностью сделал я следующий шаг, но тем не менее шаг этот оказался последним. Опять посыпались Сызрань, Филипповы из Красноярска, старушки близнецы, которым приспичило разъехаться, поскольку они осточертели друг другу за восемьдесят лет, некий подполковник медицинской службы, какая-то сорокапятиметровая зала, прежде принадлежавшая баптистам, но, поскольку баптисты отгрохали себе молельный дом, зала освободилась… Сняв очки, я тоскливо смотрел на Свечкина. Он понял.

— Я лучше нарисую? — испросил он разрешения, и в его руке неведомо откуда появилась металлическая сигара. Бесшумно выпрыгнуло перо. — Бумаги, если можно.

Я огляделся. И в собственном-то столе мне нелегко сориентироваться, а это был чужой кабинет.

Свечкин улыбнулся моей беспомощности.

— На тумбочке, — подсказал он, и я принялся искать тумбочку. На глаза мне попадались перекидной календарь, изящный чемоданчик на стуле, институтский ромбик на лацкане темно-синего пиджака, и ромбик этот, к моему изумлению, сидел теперь совершенно прямо, хотя я готов был поклясться, что мой гость не притрагивался к нему.

Тумбочка стояла слева от меня, я все время касался ее ногой. Взяв несколько листков, положил их перед Свечкиным, и тот легкими быстрыми штришками принялся набрасывать нечто, что вдруг показалось мне смутно знакомым. Скоро я вспомнил, где видел нечто подобное: в политехническом институте, три неполных семестра которого я добросовестно прослушал, прежде чем уяснил себе, что поэзия трубадуров при всей своей временной отдаленности все же ближе мне, чем самая современная лазерная установка. Именно там, в кабинете электроники, если мне не изменяет память, созерцал я подобные рисунки.

Играючи закончив свою электронную схему и даже не дав себе труда окинуть ее итоговым взглядом, Свечкин уважительно повернул ее ко мне. Золотое перо, а следом за ним и ручка испарились, и я остался один на один с графическим изображением ЭВМ, от которой панически бежал семнадцать лет назад.

— Один из вариантов обмена, — пояснил герой очерка, который мне еще предстояло написать.

Я ошалело поднял голову.

— Один из? Вы сказали, один из? — Чтобы выработать хотя бы один такой вариант… Да что один! — половину, четверть — без Сызрани и профессора Урзанчика — мне потребовался бы, наверное, год. И откуда только берутся такие в наше время!

А из Чеботарки. Я спросил, откуда берутся, и отвечаю: из Чеботарки. Это в тридцати пяти километрах от Светополя, в знаменитой Алафьевской долине. Ее отлогие склоны покрыты виноградниками, а внизу буйствуют сады, которые справедливо называют райскими. Кто из моих земляков не знает алафьевских абрикосов? Или алафьевского винограда «Нимранг» — оранжевого и крупного, как грецкий орех, с сизым отливом? Кстати, есть здесь и ореховая роща, а из тутошней белой черешни «воловье сердце» получается, как утверждают знатоки, лучшее в мире черешневое варенье. Говоря о неизменной груше в руке Василь Васильича, я не упомянул, что это всегда была алафьевская груша. Светопольцам, впрочем, это и так понятно.

В совхозе «Чеботарский» я бывал по своим журналистским надобностям и до Свечкина, но не слишком часто, ибо совхоз считался благополучным, а это, как я уже говорил, не моя стихия. По склонам карабкались вверх дома — совхоз рос, росла и Чеботарка. Сложенные из камня-ракушечника, оштукатуренные и беленые, в зелени приусадебных участков, они мало чем отличались друг от друга, но один, стоящий слева от дороги, если ехать из города, непременно обратил бы на себя ваше внимание.

В пику общему архитектурному плану села — а таковой, я думаю, существовал — дом стоял как-то боком, настороженно глядя на дорогу двумя темными окнами. Крутая черепичная крыша напоминала изборожденный морщинами лоб. Угадывалось и некое подобие рта — в том месте, где фундамент стыковался со стеной, но эта горизонтальная линия была слишком тонка, словно дом неодобрительно поджал губы. Впечатление подозрительности и неприветливости усугублял лиловый штакетник. Это и был дом Свечкина.

Я умышленно прибег к несколько импрессионистскому письму, дабы передать первое впечатление от встречи с отцом героя моего очерка, а теперь еще и моего доброго знакомого. Мы приехали сюда в первых числах сентября, в пору, когда мое восхищение Свечкиным достигло апогея; приехали на редакционной машине в одно из воскресений, воспользовавшись тем, что Рудику надо было обкатать за городом новый двигатель.

Свечкин сулил нам арбузы, какие-то необыкновенные, уже осенние персики и гостеприимство отца. Арбузы мы увидели сразу, едва, выйдя из машины, приблизились к лиловой ограде. Они лежали за этой угрюмой решеткой, полосатые, как арестанты, и огромные, причем довольно далеко друг от друга, словно и друг дружке-то не доверяли. Из конуры, которая, как и дом, стояла боком, но в отличие от дома наблюдала за дорогой не двумя, а одним глазом, вышел, позванивая цепью, пес и строго уставился на нас. Хоть бы вильнул хвостом, увидев своего (Свечкин-то бывал тут часто), хоть бы гавкнул, увидев нас с Рудиком! Нет, стоял и смотрел. Потом из дома так же молча и медленно вышел бровастый старик в телогрейке и коротких, с обрезанными голенищами валенках — это в самом-то начале осени, когда еще вовсю жарило солнце и мы даже пиджаки оставили в машине! Он не сразу двинулся к нам, чтобы открыть калитку, которая не отпиралась снаружи, а остановился и некоторое время неодобрительно взирал на нас. Ну точь-в-точь, как его пес.

— Здравствуй, папа, — сказал Свечкин.

Старик не ответил. Подошел, пощупал глазками сперва меня, потом Рудика, держащегося поодаль, и лишь после этого завозился с калиткой. Наконец она открылась — к моему удивлению, без скрипа, в ожидании которого я едва не втянул голову в плечи.