18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Рой Якобсен – Незримые (страница 9)

18

Стоя в толстых шерстяных носках с подметкой на стеклянном полу между островом и Молтхолменом, Ингрид видит под собой водоросли, и рыб, и ракушки в летнем обличье. Морские ежи, и звезды, и черные камушки на белом песке, и рыбы, снующие в лесу бурых водорослей, – лед точно увеличительное стекло, прозрачный, как воздух, Ингрид парит над ними, ей шесть лет, и не ходить по льду невозможно.

Она наблюдала, как он становится все толще, она пробивала в нем дырку камнем, она стащила отцовский топор и колотила лед топором, она ползла по нему, фавн за фавном[3], а по тому, что не бьется, можно ходить.

Сейчас, полусонная, она идет на Молтхолмен, тоже напоминающий облако на небе, сидит на снегу, запыхавшись, поняв вдруг, что на суше не безопаснее, чем на льду. Ингрид снова крадется ко льду и, пошатываясь, возвращается назад, в целом мире ни единого звука – ни от ветра, ни от птиц, ни даже от моря.

Она разбегается и скользит, бежит, бросается на живот и скользит обратно к острову, и до берега остается фавнов десять-двенадцать, когда тишину разрезает крик. Это мама – она увидела ее со двора, и теперь, размахивая руками и открыв рот, спешит к берегу, перелезает через изгороди, взбирается на холмы, так что снег из-под ног разлетается.

Но на берегу она останавливается, будто в стену уткнувшись, и принимается бегать туда-сюда вдоль преграды, которой на самом деле нет. Ингрид смеется. Она вновь разбегается и скользит, а мама кричит – нет, нет, и все бегает по берегу перед невидимой стеной, пока взгляд у мамы не меняется – тогда она делает первый шаг, раскинув руки, словно канатоходец, она затаила дыхание и кусает губы, и гнев стихает, лишь когда она прижимает к себе дочь и чувствует, что теперь обе они спасены.

Тогда она замирает, и стоит, и оглядывается, глазам собственным не веря, они парят над водой.

– Пошли, – говорит она.

Они делают несколько шагов, разбегаются, скользят последние несколько фавнов до берега, смеются и отдуваются. Но там Ингрид вырывается и опять бежит на лед, а Мария кричит – нет, нет, но торопится следом. Держась за руки, они скользят по льду вдоль суши, на север, заглядывают в бухты, огибают мыс, между мелкими шхерами и островками, а затем слышат, как их кто-то зовет, и замечают Барбру – со стулом в руках она вышла из лодочного сарая и испуганно уставилась на них. Они возвращаются на берег и тащат ее за собой, сажают на стул и крутят, толкают стул мимо северной оконечности острова, но и на этом не останавливаются, потому что Барбру тоже вошла во вкус, они толкают стул с сидящей на нем Барбру, она визжит и вопит, они огибают Дальний мыс и катят до самых развалин в Карвике.

Домой идут по снегу и тащат стул. Барбру не разрешается выносить его из дома, даже в лодочный сарай, где она чинит сети.

Мартин – единственный, кто не ходит по льду. Он сидит в доме и не верит их рассказам о том, что на море лед, льда тут отродясь не бывало, при таких приливах и отливах это невозможно, даже если очень холодно и безветренно. Выйти, чтобы воочию убедиться, он тоже не желает. Однако когда его сын в очередной раз возвратился с Лофотен живым – примерно в то же время, когда прилетел кулик, – и спросил, что нового, Мартин рассказал, что зимой море сковало льдом, и лед этот лежал вокруг всего острова, всего несколько часов лежал, но такой прочный был, что по нему ходить можно было, но потом налетел ветер, лед растрескался и его выбросило на берег, где он и пролежал, словно холм битого стекла, много недель, а потом растаял, и было это в конце марта. Тогда сын спросил, не съехал ли старик с глузду. И старый Мартин пожалел, что рассказал.

Глава 15

На третий день нового года они замечают в зимней тьме огонек. Это шхуна дяди Эрлинга – и не успевают островитяне глазом моргнуть, как шхуна уже пристала к острову со стороны скалы. Все происходит быстро. Островитяне давно этот момент ждали.

В хорошую погоду Ханс перекидывает со скалы на релинг хлипкую доску и, словно циркач, перетаскивает на борт три корзины с канатами, три ящика поплавков, двенадцать сигнальных вех, снасти и здоровенный лофотенский сундук – его Хансу помогает перетащить кто-нибудь из наемных рыбаков, а еще пледы, и простоквашу в бочонках, и водонепроницаемый дождевик, а дядя Эрлинг, высунувшись из окна рубки, озирается и болтает с отцом. Мартин, сунув руки в карманы, стоит на пригорке, словно виделся с Эрлингом еще вчера, хотя на самом деле восемь месяцев прошло и было это в мае, когда после прежнего рейса Ханс сошел на берег на том же месте. Однако с тех пор ничего не произошло, никто не умер и не родился, а Хельга велела кланяться.

В плохую погоду Ханс перекидывает на борт все ту же доску, но времени, чтобы перетащить на шхуну все снасти, ему требуется несоизмеримо больше. Дядя Эрлинг все равно высовывается из рубки и выкрикивает свои обычные фразы, а ветер относит их в сторону, не давая долететь до скалы. Левой рукой дядя Эрлинг выкручивает штурвал, так что шхуна в последний момент уходит от скалы, когда Ингрид, в страхе перед, казалось бы, неизбежной катастрофой, закрывает глаза.

Помогать Мартин не торопится.

Он наблюдает, он – шкипер на этом острове, он позволяет младшему сыну грузить снасти, а сам беседует со старшим как ни в чем не бывало, словно на море штиль.

Мария и Барбру тоже стоят рядом, скрестив на груди руки и отвернувшись от ветра, в платках, превратившихся в трепещущие вымпелы. Время от времени Мария кричит дяде Эрлингу что-нибудь смешное, а тот ухмыляется и выкрикивает что-нибудь в ответ. Ингрид его слов не понимает, Мария смеется, Мартин делает вид, будто не слышит. Барбру запросто помогла бы брату перетаскивать корзины с канатами, но знает, что на уходящее в море судно женщине лучше не соваться. На всякий случай на борту не держат вафель и козьего сыра и никогда не свистят, если свистишь в море, то ты, считай, уже покойник, без разницы, в Бога ты веришь или в судьбу.

Ингрид промерзла до костей, так всегда бывает, когда она стоит здесь и смотрит, как отец покидает ее. Третий день в году – самый грустный из всех трехсот шестидесяти пяти, в конце этого дня мерцающие ходовые огни медленно гаснут в ревущей ночной темноте, словно вылетевшие из печной трубы огоньки.

И островитяне мрачнеют.

Эта мрачность – не та, что бывает в шторм, но долго тянущаяся, главная школа. Острова и года, наука одиночества. Их вдруг становится меньше, они живут на острове без того, кто здесь главный. Говорят они мало и тихо, делаются вспыльчивыми и нетерпеливыми. Лофотены – такое место, откуда не каждый возвращается домой целым и невредимым, это игра на смерть, в которой каждую зиму сорок мужчин уходит на дно, вслух об этом не говорят, ограничиваясь полунамеками. По числу могильных крестов без покойников никакие погосты не сравнятся со здешними, вдоль всего моря раскиданных, Богом хранимых.

Так тянутся дни в январе.

И еще три месяца. Морозы, метели и черт знает что еще.

А потом в мрачности видится проблеск надежды. Она становится все ярче, как и солнце на черном небе. Сперва, в январе, оно будто подбитый глаз, но в феврале краснеет и тлеет, а после наконец разгорается, как и положено небесному вулкану, они отправили во вспененную тьму человека, отправили его наугад, наудачу, и сейчас не исключено, что они дождутся его домой живым, возможно даже, с карманами, полными денег, ведь как ни крути, а именно на это на острове и надеются, у главы их семейства имеется собственная снасть и полная доля в лове.

Они получают письмо, одно письмо.

Его доставляет Томас с соседнего острова Стангхолмен или посланец с Хавстейна, где мужчины зимой остаются дома и ловят рыбу в родных краях, и приходит это письмо обычно в погожий денек на Пасху.

Но письмо короткое.

И написано оно не тем языком, на котором – это они отчетливо помнят – говорил их муж, и брат, и сын, и отец, а выдержано в замысловатом библейском ключе, как будто писал его кто-то незнакомый. От этого им кажется, будто он отдалился еще сильнее, уж лучше бы и не видеть им никакого письма. Мария об этом прямо заявляет, но теперь они хотя бы знают, что у него, по крайней мере, руки-ноги пока целы, что лов прошел как полагается, что непогода держала их на приколе и что один цедильщик рыбьего жира, который умеет тачать обувь, сшил Хансу пару новых рыбацких сапог, поэтому Ханс больше не будет мерзнуть в старых, – это немало, ну да, так оно, если вдуматься, и есть.

И вот, наконец, он возвращается домой, худющий, как прежде, на три года постаревший, с полубезумным взглядом, снедаемый одновременно желанием действовать и отоспаться, точно он и сам никак не решит, броситься ли ему сходу строить такую необходимую пристань или просто-напросто пойти, лечь и больше не вставать.

Удивительные это дни – дни по возвращении домой отца, и мужа, и брата, и сына. К тому же бывает это в конце апреля, когда свет навсегда вытеснил темноту, даже вечер больше не наступает, лишь утро, ягнята народились, трава проклюнулась, и гага вперевалку бродит по острову. Вернувшийся успокаивается: все так, как полагается, и так, как было прежде, потому что больше всех неизменности радуется тот, кто отсутствовал.

По утрам из северной залы доносится смех, потом родители спускаются в кухню, там теперь, после четырех месяцев, снова пахнет кофе – женщины кофе не пьют, а Мартин, как он сам говорит, урезывал себя. Ханс рассказывает про жизнь на севере, сыплет анекдотами, которые приходится объяснять и растолковывать. Он то и дело повторяет, какая Ингрид стала большая, такие большие девочки на коленях не сидят, хотя она все равно залезает к отцу на колени и еще несколько лет будет залезать. Время весенней страды, время гагачьего пуха, высиживания яиц на гнездах, три мирных летних месяца, когда все работают круглые сутки, на смену этим месяцам приходит осень, и тогда здесь и впрямь появляется пристань, но не из просмоленных бревен, как мечталось, а из камня, это оттого, что в счастливом детстве Ингрид все не так, как должно быть, в мире неспокойно, он охвачен пожаром.