18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Рой Якобсен – Ангел зимней войны (страница 3)

18

Выяснилось, что домов двадцать уцелели, обгоревшие или недогоревшие, со скарбом, причем не только лавка Антти, но и дом стариков Луукаса и Роозы, который я на всякий случай запер на ключ. Там сгорели только предбанник и часть крыши, так что я прямиком вошел в дом через зеленую кухонную дверь и, обнаружив фотографии сыновей и родни из Раатеваара на прежних местах, сразу понял, что останусь жить здесь, а не в пустой и проетой дымом лавке Антти, тут у меня все, что надо: стулья, стол, кровати, тарелки и приборы, правда, никакой еды, но у меня была половина свиньи и та малость, что я прихватил, пока мы собирали в дорогу Антти.

К тому же в кладовке я отыскал бочонок свиного сала, ведро замороженного молока и мешок крупной соли. Хлев сгорел, но не дотла. Я стал растаскивать закопченные стены, сухая ель отлично рубилась, и к вечеру соорудил приличную поленницу, на три-четыре недели топки.

Я сходил в лес, принес тушу, половину засолил, а остатки повесил в вымороженной кладовке. Потом я, как если б жил дома, приготовил ужин, поел и сказал себе, что будь у меня еще и кофе, все было бы почти хорошо. С этой мыслью я заснул — уронив голову на крошки на столе, а снилось, что мне надо открыть запертую дверь, а не могу, потому что не нахожу своего имени, без этого никак, а где оно? Я тру глаза, уже ничего не вижу, а имени нет как нет — сон кончился только тогда, когда я впал в полное отчаяние, проснулся я измученный и разбитый.

В зеркале над хозяйственной раковиной я увидел, что глаза у меня красные, как давленая брусника, залиты дымом и слезами, брови опалены, щеки пламенеют, а кожа на носу тоньше мушиных крыльев. Но надо было одеваться и идти в город, узнавать, что да как, я должен был пройти через это, и меня много раз спрашивали, не пожалел ли я хотя бы в эту секунду, что остался, но ответ всегда был — и будет: нет.

Те, не знаю сколько, часы, что я спал, шел снег, и теперь стояла бесподобная тишина, даже выстрелов в лесу не было слышно, только мертвенно глубокая зима и в небесах и на земле.

В тлеющих руинах мало что удавалось отыскать, лишь разлетающиеся хлопья сажи да ставший сизым инструмент, его я выуживал длинной железкой и, остудив в снегу, складывал в кучу, тоже без всякой мысли, так прибираешься, заметив непорядок в вещах, особенно любимых вещах, а я всегда был неравнодушен к инструменту; здесь попадались лопаты и вилы без черенков, ломы, куски цепей, упряжи без кожи и рукоятей, ампутированные обрубки, которым я отдал весь день, откапывая их и стаскивая в кучу перед домом Луукаса и Роозы. Взявшись за дело машинально, я разыгрался и стал прикидывать, как прилажу новые черенки и ручки, как верну к жизни все это железное добро, благодаря которому город когда-то поднялся и расцвел; отвертки, молотки, кувалды, коловороты, стамески, кантовальные крюки, клинья, подковы, рамы детских колясок, насосы, лестницы, керосиновые лампы, оконные шпингалеты и велосипедные колеса… Некоторые находки нелегко было опознать: часовой механизм, оплавившаяся набойка, обрывок собачьей цепи, шкатулка для драгоценностей, гребень для сбора ягод, дверная ручка, кронштейн для полки и пригоршня писчих перьев, их я нашел на развалинах школы; подставка от глобуса, куча рулонных штор — обугленные скелеты, мотки проводов, похожие на окаменевших насекомых. В подполе под маслобойней, не сгоревшей, но разваленной взрывом моста и со снесенной крышей, я нашел половину двухкилограммовой упаковки кофе, в доме по соседству, в подполе под тлеющей крышкой, — мешок прокопченной до коричневы муки и лукошко черных пропеченных яиц, а в следующем погребе стояли четыре банки перекипевшего ревеневого варенья, канистра теплой водки, пять покореженных консервных банок без этикеток и несколько килограммов крупы с копотью.

Воодушевленный находками, я стал обходить уцелевшие дома, но в них было так же неуютно, как на улицах города перед пожаром; я бродил среди голых людей, которые уже не дышат, я почти ничего не касался руками, только смотрел и снова и снова разочарованно качал головой, открывая пустую кладовку.

Я выяснил две вещи: во-первых, кое-кто в городе все же уцелел — кошки, нескольких я видел своими глазами и следы, этих следов становилось все больше, они петляли, пересекаясь, по снегу, сеявшемуся на черноту искристой мукой.

Еще я натолкнулся на письмо, нашел его на кухонном столе в доме за школой, здесь жила бабка Пабшу, которую мы звали Карга, потому что, сколько ее помнили, всегда она была скрюченная и серая, как коряга. Она тоже оставила свой дом прибранным и вымытым, как и Луукас с Роозой, я почуял в этом тайну и вскрыл письмо.

У старухи был трудный почерк, но читаю я хорошо, а она сперва еще провела линеечки сикось-накось, а потом написала карандашом дрожащей рукой, чтобы солдаты жгли и не стыдились, она все вымыла и вычистила только для того, чтобы подарок, который она делает Финляндии, был действительно хороший.

Но дом не сожгли.

Присмотревшись, я увидел, что письмо заклеили второй раз, что грязные нетерпеливые пальцы порвали конверт и, видимо, прочли письмо еще до меня, на отмытом дочиста кухонном полу валялась куча дров и бересты, воняющая керосином тряпка, а пустая канистра была брошена под мойку. Я поискал коробок или следы неудавшегося поджога, но их не было.

Я посидел, перечитывая письмо, вернее, тупо в него уставившись, не различая букв толком, пока рассудок вбирал в себя то, чего человек не в силах понять полностью, и наконец до меня дошло, что солдат, прибежавший поджигать дом, прочитал письмо и не смог выполнить приказ, не смог сжечь подарок Финляндии.

Означает ли это, что мы обречены проиграть эту войну и исчезнуть как народ, думал я. Но потом стал думать, что страна, где такие матери и солдаты, не может проиграть, что бы ни происходило, как раз такие народы и выживают тогда, когда другим это не удается; поэтому меня несказанно обрадовало, что и еще четыре дома были прибраны настолько старательно, что в заброшенных комнатах сияли пробравшиеся внутрь лучи солнца. А в соседнем с Луукасом доме я нашел настенные часы и решил позаимствовать их на время, взять на хранение, что ли, — короче, я прихватил их с собой, часы с совершенно исправными колесиками, циферблатом, стрелками и ключиком, они издавали звуки, напоминавшие биение пульса какого-то существа, возможно, последнего друга человека.

Я вернулся к Роозе, растопил печь на кухне, одним из молотков вбил в стену сизый гвоздь и повесил часы среди родственников из Раатеваара, а потом взялся печь хлеб и обжаривать кофе; так неторопливо, так серьезно я не ел уже давно — на десерт у меня было теплое ревеневое варенье, в которое я добавил чуточку молока. Когда я кончил ужинать, кончился и день, наступил вечер.

В доме были лампы, керосин и свечи, но я решил подождать, пока тьма по-свойски поглотит этот самый необычный день моей жизни, который особой тишиной, кошачьими следами и чистенькими, вымытыми домами переделал или запустил в другую сторону ту механику, которая думает за меня, когда я сам этого не делаю, или даже снова вернул меня к тому, чем я был до всего этого, в такие моменты трудно понять, изменился ли человек или просто лучше себя узнал.

Когда стало совсем темно, я вышел наружу послушать — и ничего не услышал. Совсем ничего. Я подумал, что это странно, но было бы еще более странно, если бы я услышал сейчас эту войну, обложившую меня со всех концов, но еще не наступившую, она как завтрашний день: не придет — пока не придет.

Я вернулся в дом, запер дверь, поднялся на второй этаж и занял комнату, где жил, насколько я помнил, младший сын Роозы и Луукаса, Маркку, который воевал на Карельском фронте, где действительно не просто окаменела жизнь, а уже шла настоящая война, солдаты — и финны, и русские — дохли как мухи, — я ощупал лицо: оно уже не кипело, а стало коркой, грубой, шершавой и обветренной, это нормально для человека, который попал в такой переплет, но все пережил и уже пообвыкся.

3

Ничто не сравнится с той воздушностью в мыслях, когда лениво просыпаешься в кровати, из которой не надо вылезать, и думаешь о деревьях, тысячах деревьев, падающих — не сами, для этого нужен человек или страшная буря, — верхушка к верхушке и лежащих ровно, как по приказу, точно солдатский строй или штакетник, и слушаешь ветер, голос леса, насыщенный треском мороза, пением птиц, зудением насекомых, дождем, один снег беззвучен, но я слышу скрежет гусениц, вновь стоя перед огромной дверью и выискивая свое отсутствующее имя — клацанье железных обручей, рычание моторов, топот бегущих сапог, крики, дом и кровать ходят ходуном, как чашка кофе в пустом, несущемся на всех парах вагоне.

Но я не спешу, не тяну время, чтобы все обдумать, просто никуда не тороплюсь, долго стряхиваю сон, одеваюсь для наступившего тем не менее дня и тихо спускаюсь на кухню, где на звук моих шагов резко оборачивается незнакомый человек, наставляет на меня ружье, его чумазое, неухоженное лицо заливает паника — и он начинает орать.

Я понимаю, что он выкрикивает приказ. И что речь обо мне, но кричит он на языке, из которого я знаю всего несколько слов, поэтому я поднимаю руку и с успокоительной улыбкой тихо пячусь на улицу, где чуть не падаю, запнувшись о груду инструментов, теперь припорошенных снегом и схваченных инеем, и обнаруживаю, что город вновь полон людьми, кругом толпа бегущих, идущих, едущих верхом и на машинах мужчин, чужие черные силуэты, и их орудия, рвущие тишину и забивающие все кругом запахами и звуками, никогда здесь не существовавшими, тысячи этих чужих силуэтов, прихрамывающих, странных, словно вышедших из земли и не приспособленных к свету дня.