реклама
Бургер менюБургер меню

Роми Хаусманн – Письма из тишины (страница 3)

18

Она колеблется.

– Давай хотя бы белье заберу… – Глазах у нее блестят, и я не сразу понимаю почему. Знаю лишь одно: ни один ребенок не должен смотреть так на своего отца.

– Не нужно. – И, отвернувшись, тяжело поднимаюсь по оставшимся ступенькам на третий этаж.

Мой мир – это беспорядок, злость и маленькие желтые стикеры, исписанные почерком Софии. На одном написано «Кухня» – он, соответственно, висит на двери, ведущей из узкого коридора на кухню. На холодильнике другой стикер: «Холодильник – только для еды!» Он появился после того, как кто-то по ошибке засунул туда газету. Не знаю, сколько раз я срывал эти дурацкие желтые бумажки, комкал и выбрасывал в мусор. Не знаю не потому, что забыл, – просто даже самый здоровый человек потеряет терпение, если они будут постоянно маячить перед глазами. Я срываю эти стикеры каждый раз, когда начинаю подозревать, что София вот-вот нагрянет с «инспекцией» – назвать это визитом язык не поворачивается. Я не хочу, чтобы она думала, будто ее дурацкие бумажки мне действительно помогают. Не хочу, чтобы она верила, что я больше не ориентируюсь в собственной квартире. Я ведь не дурак, разве что немного рассеян, но это не новость – Вера всегда надо мной подтрунивала, когда я в очередной раз забывал дома портфель.

Ах, Вера, моя Вера… Она готовила лучший в мире беф… как его там. Фамилия знаменитого русского дворянского рода, девять букв: Строганов. Точно.

Мимоходом срываю стикер с кухонной двери и протискиваюсь мимо стола к окну. Если немного постараться, то можно исказить реальность, и дом напротив превращается в сверкающую гладь озера, по которому ветерок качает солнечные блики. Больше нет разрисованных граффити стен, только сочные зеленые деревья, тянущиеся к кобальтово-синему небу. Нет и Софии, которая сейчас садится в машину и замирает, бросая последний взгляд на окно моей кухни. Нет – теперь я вижу Джули. Она садится на велосипед и тоже замирает, завидев меня в окне кабинета. Потом улыбается, подносит палец к губам в заговорщическом жесте и подмигивает. Я качаю головой с притворным укором и тоже улыбаюсь. «Береги себя, ангел мой», – беззвучно шепчут мои губы. Джули понимает меня – сквозь расстояние, сквозь стены, как и всегда. И отвечает так же – без слов, но пронизывающе ясно: «Я люблю тебя, папа».

Потом она, одетая в одну из старых маминых блузок времен семидесятых и в свои любимые джинсы-клеш с дырками на коленках, садится на велосипед и уезжает. Я снова качаю головой и отворачиваюсь от окна. Вера устроила бы Джули взбучку, если б узнала, что, вместо того чтобы сидеть в своей комнате и готовиться к завтрашнему экзамену по биологии, наша дочь встречается с подружками. Или… с каким-нибудь мальчиком? Нет, думаю я. Джули мне рассказала бы.

Улыбаясь, сажусь за стол, беру ручку и открываю медкарту одного из пациентов. Карповая рыба, четыре буквы: орфа. Река забвения в греческой мифологии, четыре буквы: Лета. Цветок духовного пробуждения, пять букв: лотос. Конец жизни, шесть…

Издаю звук, который даже мне самому кажется чужим. Я не в своем кабинете в Груневальде. Я на кухне двухкомнатной дыры в Шпандау. А «медкарта одного из пациентов» – это утренний выпуск «Берлинер рундшау», раскрытый на странице с кроссвордом.

Резким движением смахиваю газету со стола. А потом – в третий раз за день – начинаю рыдать. Рыдать, как младенец.

Прости меня, Джули.

Прости, девочка моя…

– …У нее на платье красные пятна. Это что, кровь?

Не могу сдержаться и закатываю глаза. Можно подумать, это фото семьи Новак есть только у них. «Мон шер», тьфу ты… «У меня свои источники…» Да ничего у тебя нет, Лив Келлер. Ни источников, ни уважения, ни профессиональной этики, ни малейшего представления, о чем ты говоришь, – разве что «Гугл». Этот снимок можно найти в сотнях вариаций, потому что в свое время его напечатала каждая газета. Я почти уверен, что Тео Новак лично передал снимок журналистам – по крайней мере, именно его он однажды показывал в каком-то телешоу. К тому же на прошлой неделе этот снимок уже обсасывали в другом тру-крайм подкасте. Двое инфантильных ведущих тоже минут десять обсуждали «грустную Джули с красными пятнами на платье», только чтобы прийти к «откровению»: скорее всего, пятна остались от черешни, которая лежала в одном из контейнеров на пледе.

Готов поспорить, сейчас речь пойдет о «зловещем предзнаменовании».

– …все равно жутковато, правда? Будто заглядываешь в будущее…

Я жму на паузу и выдергиваю наушники из ушей. Вот и оно – «предзнаменование». С Джули просто должно было случиться что-то плохое. Один раз у ребенка испортилось настроение, добавить сюда пятно на парадном платье – и все, он уже подписал себе смертный приговор.

Вы хоть сами понимаете, насколько отвратительны? Да, вы, подкастная шваль! Отвратительны и до предела предсказуемы!

Только когда костяшки пальцев начинают ныть от боли, я замечаю, как крепко сжимаю телефон. Качаю головой и расслабляю руку. Людей нельзя переубедить. Они не позволят. Из своего мнения они ткут «истину», а из этой «истины» вяжут петлю.

Почти машинально хватаюсь за ворот и расстегиваю верхнюю пуговицу поло. Сегодня жарко, душно, вечером обещают грозу – значит, нужно закончить смену вовремя, чтобы вернуться домой до ливня. Смотрю в небо, потом снова на телефон в коленях. Чего бы я только не отдал, чтобы хоть раз услышать эту историю такой, какой она была на самом деле! Понятно, что от этой Лив и ее дружка ждать нечего – но надежда… эта гулящая девка снова и снова подкрадывается ко мне со своими вкрадчивыми обещаниями. Нет, решаю я. Больше не куплюсь. Однажды купился, но больше этого не повторится.

Поднимаю взгляд от колен и смотрю на сад. Одна из моих коллег, Анна, гуляет по дорожке с госпожой Лессинг из палаты 316. Они двигаются с черепашьей скоростью, госпожа Лессинг опирается на ходунки. Анна то и дело поглядывает на часы, в то время как ее восьмидесятидвухлетняя подопечная с интересом разглядывает все вокруг. Наблюдаю, как она улыбается и показывает на одно из деревьев – каштан с длинными белыми кистями цветов, – но Анна снова смотрит на часы.

Таков мир. Ни терпения, ни такта, ни сочувствия.

Заметив меня, госпожа Лессинг радостно машет рукой. Прячу телефон с наушниками в карман, приглаживаю волосы и встаю со скамейки, на которой собирался провести обеденный перерыв. Несколько шагов – и я уже на гравийной дорожке, чтобы предложить старушке компанию, которой, судя по всему, ей так не хватает.

– Я сменю тебя, Анна.

Дважды повторять не приходится – она сразу же уходит. Ни прощания, ни благодарности, только короткий кивок.

Качаю головой, потом подаю госпоже Лессинг согнутую в локте руку, словно приглашая на танец.

– Разрешите?

– Даже не знаю… – Она бросает неуверенный взгляд на свои ходунки.

– Они вам не нужны. Ведь теперь с вами я.

Но госпожа Лессинг все еще выглядит неуверенно. Она из людей того поколения, которые не хотят быть в тягость – и которых отучили «быть в тягость» за первые месяцы в доме престарелых, когда обещания семьи навещать как минимум дважды в неделю незаметно сошли на нет и пришла реальность: тебя оставили здесь умирать. Умирать под присмотром таких вот Анн, которые погрязли в собственных заботах.

Быть может, некогда ими и правда двигали благие намерения – делать что-то важное, значимое, – но со временем они поняли, насколько сильно расходятся ожидания и реальность. Зарплаты сиделки едва хватает на аренду. Работа изматывает – физически и морально. Изо дня в день приходится встречаться с болезнями, со смертью – а порой даже видеть в ней подарок.

– Неужто вы откажете, госпожа Лессинг? Вы же разобьете мне сердце.

– Ах, мой милый господин Даниэль, – улыбается старушка и все-таки берет меня под руку.

Мы трогаемся с места – медленно, осторожно, шаг за шагом.

– Если б не вы…

– Уверен, вы с легкостью нашли бы себе другого ухажера.

Госпожа Лессинг хихикает. Я замечаю, что, судя по всему, сегодня ее никто не причесал и не помог одеться. Она слишком тепло одета, на темно-сером свитере видны пятна от яичного желтка и чего-то светлого – возможно, сливок со вчерашнего кофепития. Пятна – и мои мысли снова возвращаются к подкасту. К Джули и следам от черешни у нее на платье.

– Все равно как-то неловко отрывать вас от обеденного перерыва…

– Ну что вы. – Я ласково похлопываю госпожу Лессинг по бледной руке, которая вцепилась мне под локоть в поисках опоры. – У меня все равно не было дел.

– Правда? Вы выглядели таким задумчивым, когда сидели на скамейке… Переживаете из-за работы?

– Нет-нет, вовсе нет. Вы же знаете, как я люблю свою работу.

– А дома у вас все хорошо? Вашей собачке уже лучше?

Я невольно улыбаюсь – есть что-то трогательное в том, как госпожа Лессинг называет мою Куин «собачкой». Если б она видела ее фото, то выбрала бы какое-нибудь другое слово.

– Гораздо лучше, спасибо.

– А ее приступы?

Моя улыбка тут же гаснет. Зря я рассказал о приступах госпоже Лессинг – с тех пор она спрашивает о них при каждом удобном случае. И каждый раз я снова вижу, как Куин захлебывается слюной и воет, будто в нее вселился сам дьявол. Жуткое зрелище. Даже вспоминать больно.

– Стали пореже.

– Слава богу. После того как дети разъехались, мы с мужем тоже завели собачку. Маленького болоньеза.