реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Злотников – Богатыри не мы. Устареллы (страница 35)

18

У облицованного щербатым камнем дома бородатый мужик в зипуне и низкой казачьей папахе, ухватив под мышки другого – босого в одной исподней рубахе, тащил его подальше от входа. Выбрав место посуше, бросил босоногого там, выпрямился, перекрестился.

– Э-эй, шайтанов сын! – не стерпел Ходжа. – Скажи, во имя истины, как можно так неуважительно обходиться с усопшим? Да как тебе на ум пришло покойника волоком из дома таскать да посреди дороги бросать? Пустой души ты человек! Несчастный ты!

– Отвяжись, басурманин! – отмахнулся холоп, но, заметив, что позади Ходжи осадил коня благородный господин, обратился уже к нему с поклоном: – Помилуйте, ваше превосходительство! Вот секунд-поручик Хлобыстев Петр Матвеевич преставился. Супруга его, Полина Ермолаевна, приказали сюда его благородие волочь. Он вот-вот в прах обернется. Пламя-то хоть глазом и не видать, а боязно – вдруг дом подожжет? Тащить-то его тащу, а у самого думка одна – а ну как в руках пыхнет! Боязно, ваше превосходительство. Помилуйте Христа ради! Ему теперь все едино, а нам, коли бог даст, еще… А прах я соберу, и завтра в церкву на отпевание, а опосля и на кладбище – все чин по чину. Ныне так многие делают. Времена нынче лихие, ваше превосходительство.

Еронкин был мрачнее тучи, гневом воспылали его глаза, но выслушал молча.

Неожиданно встревожились кони, принялись морды воротить да на дыбы вставать. Покуда усмиряли ретивых, покойника дымом обволокло, и стал он шипеть, потрескивать, чернеть на глазах и без единого всполоха сгорать быстро, аки порох. Спустя миг на мостовой лишь смрадная труха осталась.

– Господи, твоя воля! – ополоумев от увиденного, воскликнул Прохор.

Граф ударил шпорами коня, поскакал прочь. Не о чем стало говорить с мерзавцем холопом, да и не о ком. Подумалось Еронкину, что вот так же супруга его возлюбленная сгорела вмиг на дочериных глазах. Сдавил граф поводья всей крепостью руки, стиснул зубы, дабы рвущийся из груди стон не нашел пути наружу.

– Спуску не дам! – процедил он сквозь зубы.

В губернской управе застал Еронкин генерал-фельдмаршала Салтыкова озабоченным скорыми сборами. Недосуг губернатору было принимать воротившегося из посольства графа, однако долг обязывал. Принял, а сам то и дело портьеру пальчиком отодвигал да в окно поглядывал – подали ли экипаж к парадному.

Еронкин окинул старика фельдмаршала оценивающим взглядом. Не таким его помнил. Одряхлел, осунулся, в глазах уныние, беспокойство, страх. Не тот стал вояка. Не тот.

В былые времена Салтыков обласкан был и воинской удачей, и царственными особами. От двух государей имел в награду по золотой шпаге в бриллиантах. Отличался прозорливостью, широтой мысли, крепостью ума и духа, страстным желанием во всем непременно иметь полную викторию.

– Вам ведь, граф, отпуск полагается, – покончив с делами, сказал Салтыков. – Так поезжайте, голубчик, в имение ваше. Бывал я в тех краях проездом – на Шереметьевской даче. Очарован тамошней природой, климатом. Поезжайте, Евграф Данилович. Я вот тоже думаю здоровье поправить – в Марфино отправляюсь.

– Дня на три, – спустя мгновение добавил генерал-губернатор, уловив хлесткий, как пощечина, взгляд Еронкина.

«Бежит, крыса! Воистину пережил старый хрыч свою славу на многие лета», – подумал Еронкин, но вслух ответил:

– Повременю с отпуском, Петр Семенович. Послужить отчизне желание имею, дабы вскорости очистить Москву от скверны.

– Похвально, граф, – проговорил старик с ухмылкой. – Москве от вас прок будет.

Он подошел к столу и нарочито переложил бумаги графа с места на место, намекая, что имел удовольствие прочесть повеление государыни-императрицы, где о доблестях Еронкина в делах посольских сказано не слишком лестно.

– В канцелярии получите бумаги о назначении, – объявил генерал-губернатор, – а теперь позвольте откланяться. Пора.

До дома Еронкина на Остроженке добрались затемно. Еще проезжая мимо мельницы, слышали собачий вой – жалобный, протяжный, и не мог Евграф Данилович отделаться от мысли, что это из его двора доносится. Оказалось – нет, не его животина надрывалась, соседская.

– Отчего кобель скулит? – первое, что спросил граф у лакея Митяя.

– Чует, – таинственно ответил тот.

– Что чует-то?

– Приметил я, ваше превосходительство, что перед тем, как кому на нашей улице загинуть, кобель выть принимается. И ничем его, шельму, не угомонить – не жрет, не пьет, а морду кверху и скулит. Чует близкую чью-то погибель.

– Эка ты мне, брат, жути нагоняешь, – хмыкнул граф и, кивнув в сторону Ходжи, распорядился: – Приготовь гостевую для… считай, господина титулярного советника Ходжи, запамятовал, как его по батюшке, Матренина. Прими как подобает. Ни в чем отказа быть не должно. И ослу место в конюшне определи. Понял?

– Да как не понять, ваше превосходительство? В лучшем виде устроим, не извольте беспокоиться.

Вороны, что облепили ясень у дороги, отчего-то вдруг встревожились, рты разинули, карканьем затмили на миг собачьи стоны. Захлопали вдруг крылья, сорвалась вся стая с насиженных мест и темной тучей устремилась прочь, к реке.

– Прохор, мушкет мне живо! – крикнул ординарцу Еронкин, заприметивший, кому именно горластые уступили место.

Теперь и Митяй, и Ходжа, и Прохор тоже увидели черное пятно на ветке близ забора.

Граф взвел курок, нацелил ствол на птицу. Внезапно изумрудный огонек вспыхнул у руки Еронкина, отвлек от прицеливания. Птица встрепенулась, взметнулась ввысь. Граф выстрелил.

Перебитая картечью ветка надломилась и повисла на заборе. Птицу чуть отшвырнуло в сторону. Видно, дробина прошла вскользь, и бестия, оставив падать клок перьев, быстро растворилась в сумерках. Соседский кобель тявкнул и умолк.

– Ежели для благого дела позарез надо узнать то, до чего простому смертному ни в жисть не додуматься, то ступай-ка ты к старцу Амвросию. Он уму-разуму научит. То не беда, что ты веры басурманской. Амвросий – человек от Бога, а Бог всем един, – сказал Ходже Митяй, выслушав за чаем рассказ о безуспешных поисках трех вод.

– Он дервиш, да? – спросил Ходжа, но, смекнув, что слово это Митяю неведомо, уточнил: – Он богослов, мудрец, которому известно сокрытое; читает в глазах сокровенные помыслы?

– Он самый! – многозначительно изрек лакей.

– О, Аллах милосердный! – воскликнул Ходжа. – Слушай, один такой человек в Хорезме сказал мне: ступай туда, там найдешь. Больше ни слова не сказал! А я ничего не понял, как есть ничего! Мудрецы везде одинаковые – не умеют говорить мне простыми, ясными словами: куда именно пойти, что и как делать!

– Наш мудрец скажет! Все как есть скажет! – не без гордости убеждал Митяй. – Ступай завтра же!

Насреддин не слишком верил в мудрую простоту старца, но, дабы не давать приюта сомнениям, кои всякий раз вселялись в голову, стоило лишь отмахнуться от чего-то, с рассветом вывел из конюшни своего ишака и отправился в урочище.

Солнце уже устраивалось на ночлег, когда Ходжа добрался до Амвросьева скита. Место то было уединенное. Единственная тропа петляла по лесу меж кленов да дубов, постепенно спускаясь в низину к роднику. Там, на круглой, как блюдо, поляне, ютились постройки, среди которых выделялась низенькая деревянная часовенка с крестом на макушке, а рядом родник и укрепленная бревнами купель.

Ходжа удивился, заметив, что из трубы одного из срубов валит дым. Лето было в самом разгаре, вечерами стояла теплынь.

– Неужели эти странные люди замерзли, а, Гонга?

Осел, как обычно, не ответил. Ему очень не нравился крутой спуск, заставляющий идти с осторожностью и подгибать задние ноги, чтобы уравновесить тело; обращать внимание на людские глупости ишаку было недосуг.

Ходжа почуял неладное, когда, спустившись на поляну, увидел угрюмых, торопливых в движениях монахов. Не такой, по рассказам Митяя, представлял Насреддин уединенную обитель. Вместо тишины и смирения наблюдать пришлось поспешность и ропот благочестивых мужей.

– В то ли место я пришел? – спросил Ходжа, поклонившись в пояс седобородому старцу; пожалуй, единственному, кто пребывал не то чтобы в спокойствии, а скорее в печали и, казалось, в этот момент имел внутреннее обращение к своему Богу. – Амвросьев ли это скит?

Старец лишь кивнул, но ответить дельно не успел – дверь сруба распахнулась, и из клубов пара, вырвавшихся наружу, явились двое. Высокий худощавый монах с мокрыми волосами и слипшейся реденькой бородкой вел укутанного в одеяло отрока. Тот едва переставлял ноги, весь вид его указывал на тяжелую болезнь.

– Чарги? – спросил Ходжа.

Старец снова кивнул и жестом предложил гостю пройти за ним в келью.

Разговор с монахом получился долгим и ушел далеко за полночь. Сальный фитиль с коротким язычком пламени почти не давал света. Густой сумрак кельи и длинный, лишенный интонаций монолог старца убаюкивал Ходжу. Он уснул, и сны его были далеки от земных забот, от возвышенных чувств, от поисков смыслов и истин в потаенных глубинах своего сознания. В какой-то момент Ходжа почувствовал, как тюбетейка соскользнула на плечо, упала на колено. Насреддин проснулся.

– Однако уже поздно, – расслышал он слова старца. – Время уединиться, вспомнить прожитое, подумать о будущем, обратиться к Господу, дабы навел тебя на путь истинный.

– О мудрый старец, – воскликнул Ходжа, – твои слова коснулись моего сердца. Теперь мне ясно, что ответ на свой вопрос я должен искать на дне моей несчастной души.