18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роман Смирнов – Огонь с небес (страница 38)

18

Он выбрал меньшую.

Встал, подошёл к карте. Нашёл Шлиссельбург. Провёл пальцем от Мги на север, двенадцать километров, к южному берегу Ладоги. Вот здесь. Вот этот коридор. Двенадцать километров земли, по которым через неделю пойдут немецкие танки. И на этих двенадцати километрах будет стоять одна дивизия, без танков, без тяжёлой артиллерии, с тем, что есть: пехота, мины, лопаты.

Должно хватить. Обязано хватить.

Взял трубку. Набрал Кагановича.

— Лазарь Моисеевич. Эвакуация из Ленинграда. Текущий темп?

— Двадцать две тысячи в сутки по железной дороге, семь тысяч по Ладоге. Темп падает, товарищ Сталин. Артобстрелы участка у Тосно, каждый третий состав попадает под огонь. Машинисты не отказываются, но потери растут.

— Сколько всего вывезено?

— Миллион двести пятьдесят тысяч по состоянию на вчерашний вечер.

Миллион двести пятьдесят. Больше, чем он планировал. Больше, чем осмеливался надеяться в ту ночь, когда Жуков сидел в этом кабинете и считал в уме: «Два-три месяца на два с половиной миллиона… это сотни эшелонов.»

Пятьсот эшелонов. Тысяча. Полторы. Он перестал считать. Каждый эшелон, тысяча двести человек, прошёл через одну станцию, по одним рельсам, мимо одних и тех же зениток и обстрелов. И на каждом эшелоне ехала чья-то жизнь.

— Лазарь Моисеевич. Железная дорога может быть перерезана в ближайшие дни. Форсируйте отправку. Всё, что можно вывезти за три дня, должно быть вывезено. После этого переходим на Ладогу.

— Понял, товарищ Сталин. Дам команду машинистам: интервалы сократить до двадцати минут, составы пускать круглосуточно, не только ночью.

— Днём их будут бомбить.

— Будут. Но за сутки пройдёт семьдесят составов вместо тридцати.

— Действуйте.

Семьдесят составов. Восемьдесят четыре тысячи человек в сутки. За три дня, до того как Мга падёт, ещё двести пятьдесят тысяч. Полтора миллиона. Из трёх миллионов, которые жили в Ленинграде и его пригородах до войны, полтора уедут. Останутся полтора. Много. Слишком много для осаждённого города. Но в подвалах крупа и консервы, и коридор, если дивизия удержит Шлиссельбург, останется открытым. Тонкая нитка, простреливаемая, огненная, но живая.

Это не блокада. Это осада. Между ними разница в миллион жизней.

Он позвонил Жданову. Коротко, по делу.

— Андрей Александрович. Сколько людей готовы к эвакуации в ближайшие трое суток?

— Списки на двести тысяч. Пункты сбора работают. Но люди устали, товарищ Сталин. Некоторые отказываются. Говорят, не поедут, здесь дом, здесь могилы.

— Тех, кто не хочет, не заставлять. Тех, кто хочет, отправить немедленно. Дети, женщины, старики. Рабочие остаются.

— Понял.

— И ещё, Андрей Александрович. Порт Осиновец. Причалы, баржи. Через неделю это будет единственная дорога в город и из города. Подготовьте всё. Склады на берегу, погрузочная техника, охрана. Это не запасной вариант. Это основной.

Жданов помолчал. Потом сказал тихо:

— Значит, Мгу мы потеряем.

Не вопрос. Констатация.

— Возможно, — сказал Сталин. — Но город не потеряем. Это я вам обещаю.

Он положил трубку, и в кабинете стало тихо. За окном Москва спала. Или не спала, кто мог знать. На востоке, за Яузой, светились окна заводов, и тонкий дым из труб поднимался в ночное небо, как нитки, привязанные к звёздам.

Миллион двести пятьдесят тысяч. Плюс двести пятьдесят за три дня. Полтора миллиона. Каждый из них когда-нибудь умрёт, как умирают все, но не этой зимой, не от голода, не в промёрзшей квартире с заколоченными окнами. Они умрут в своих постелях, через десятки лет, от старости, от болезней, от того, от чего умирают люди в мирное время. И никто из них не будет знать, что одной августовской ночью сорок первого года человек в кремлёвском кабинете снял дивизию с главного рубежа обороны и поставил её на двенадцать километров земли у озера, потому что помнил будущее, которого больше нет.

Глава 26

Мга

Семён Тихонович Крылов начинал кочегаром в двадцать девятом, на узкоколейке под Тихвином, таскал торф с болот. Потом помощником на магистрали, потом машинистом. Водил товарняки, пассажирские, почтовые, санитарные, воинские. Один раз, в тридцать седьмом, вёл литерный с наркомом, и на перегоне у Бологого лопнула трубка инжектора, и он починил её на ходу, голыми руками, обварив ладони до волдырей, но не остановил поезд. Нарком не узнал, а Семён Тихонович и не искал благодарности. Поезд дошёл. Остальное неважно.

Сейчас он вёл эшелон номер четыреста двенадцать, Ленинград — Волхов, через Мгу.

Ночь. Паровоз шёл без огней, только топка светилась красным сквозь щели, и это красное пятно было единственным, что видел Семён Тихонович в кромешной темноте, если не считать звёзд. Звёзды августовские, крупные, равнодушные. Им не было дела до войны.

За паровозом сорок два вагона. Женщины, дети, старики. Последние, кто успел попасть в списки, кого домоуправления собрали за вчерашний день по квартирам, по подвалам, по заводским общежитиям. Некоторые не хотели ехать, но поехали, потому что соседка сказала, потому что участковый зашёл, потому что по радио объявили: плановое перемещение.

Помощник, Костя Фролов, двадцатидвухлетний парень из Малой Вишеры, стоял у котла и подбрасывал уголь. Лицо чёрное, только зубы белели, когда он оборачивался. Костя пришёл на дорогу за месяц до войны и успел сделать восемь рейсов. Первые три в мирное время, остальные пять в военное. Разницу он понял на четвёртом, когда снаряд лёг в двадцати метрах от полотна и осколок пробил тендер. Вода хлынула, давление упало, и Семён Тихонович затыкал пробоину деревянной чуркой, а Костя кричал что-то, чего Семён Тихонович не расслышал за грохотом.

С тех пор Костя не кричал. Молчал и работал.

— Тосно через двенадцать минут, — сказал Семён Тихонович.

Костя кивнул. Тосно. Семьдесят секунд опасной зоны. Все машинисты знали это число. Семьдесят секунд, за которые состав проходил участок, простреливаемый немецкой артиллерией. Батарея стояла где-то юго-западнее, за лесом, и била по путям каждые пятнадцать-двадцать минут, по графику, как метроном. Угадать паузу между залпами было невозможно. Оставалось давать полный ход и надеяться.

Семён Тихонович положил руку на регулятор и дал пар. Паровоз ответил утробным рыком, колёса набрали ход, вагоны лязгнули сцепками, и состав пошёл быстрее, семьдесят, восемьдесят километров в час, для товарного это предел, рессоры стонали, рельсы пели.

Тосно. Станция мелькнула в темноте, здание вокзала без стёкол, платформа пустая, фонари разбиты. Семён Тихонович считал. Десять. Двадцать. Тридцать.

На сорок второй секунде ударило.

Не рядом. Далеко, метров двести правее, вспышка, грохот, и ударная волна качнула вагоны, как ветер качает сухую ветку. Второй разрыв, ближе, сто метров, земля взлетела фонтаном, и что-то мелкое застучало по крыше тендера. Осколки или комья земли, Семён Тихонович не разбирал.

Костя присел за котлом, инстинктивно, как приседают под дождём. Семён Тихонович не присел. Руки лежали на регуляторе, а регулятор нельзя отпускать, если хочешь, чтобы тысяча двести шестьдесят человек за твоей спиной проехали эти семьдесят секунд живыми.

Шестьдесят. Шестьдесят пять. Семьдесят.

Прошли.

Третий разрыв лёг позади, уже за хвостовым вагоном, и Семён Тихонович выдохнул, и руки на регуляторе разжались, и он понял, что сжимал его так, что пальцы свело.

— Прошли, — сказал он.

Костя поднялся, вытер лоб рукавом. Ничего не ответил. Открыл топку, подбросил угля. Красный свет лизнул его лицо, и Семён Тихонович увидел, что парень улыбается. Не радостно, а так, как улыбаются люди, которые только что поняли, что живы, и не нашли для этого другого выражения.

До Мги оставалось сорок минут.

На станцию Мга он пришёл в два тридцать ночи.

Станция работала. Это было первое, что он увидел: работала. Огней не было, но фигуры двигались по перронам, фонарики мелькали, слышались голоса, стук молотков, лязг буферов. Диспетчер, женщина, чей голос Семён Тихонович узнавал по телефону, но лица никогда не видел, передала по рации: «Четыреста двенадцатый, путь второй, стоянка десять минут, пропускаем встречный порожняк.»

Десять минут. Семён Тихонович вышел на подножку. Воздух был другим, чем в Ленинграде. Здесь пахло лесом, землёй, чем-то грибным. И ещё чем-то, чего не должно быть в лесу: горелым. Не близко, но ощутимо. С юга.

По соседнему пути прошёл порожняк, пустые вагоны, возвращавшиеся в Ленинград за следующей тысячей. Машинист, невидимый в темноте, коротко свистнул. Семён Тихонович свистнул в ответ. Язык машинистов, которому не учат и которому не нужно учить.

На перроне стояла группа военных. Офицер с картой, двое связистов с катушкой, солдаты с винтовками. Офицер говорил в телефонную трубку, и слова долетали обрывками:

«…южнее шести километров… бронетранспортёры… к утру будут здесь…»

К утру. Семён Тихонович посмотрел на часы. Два тридцать. До утра четыре часа. Если немцы в шести километрах южнее и идут сюда, через четыре часа они будут на этой станции. На этих путях. На этих рельсах, по которым он только что привёз тысячу двести шестьдесят человек.

Диспетчер передала: «Четыреста двенадцатый, выход на перегон через четыре минуты. Следуйте до Волхова без остановок.»

— Костя. Пар.

Помощник уже работал, лопата мелькала, уголь летел в топку. Паровоз загудел, давление поползло вверх. Четыре минуты. Через четыре минуты они уйдут на восток, в безопасность, и тысяча двести шестьдесят человек будут жить.