Роман Шмараков – Немного чумы (страница 2)
Старший из фессалийцев заметил, что, кажется, хорег говорит им о царской добродетели, на которую намекал еще и их радушный хозяин, подлинно живущий в славное время, если в своей корчме он может видеть знаменитых людей из всех государств просвещенного мира. Фессалийцы подтвердили, что и у них на родине все говорят, как выгодно и безопасно иметь дела с Македонией, воистину чтущей эллинские добродетели ради них самих и более, нежели сами эллины. Тогда польщенный хозяин, а за ним и хорег предложили, пустив большую чашу по кругу, почтить божественный гений царя, как днем был справедливо почтен гений Еврипида, и фессалийцы живо с ними согласились, благо хозяин, расщедрясь, обещал отыскать такое вино, какого никому не давал. Общее веселье, оставя разговор о понятиях, закипело с оживленною силой; а поскольку вина в этих краях не принято разбавлять, да и хозяин счел бы это себе обидой, еще прежде полуночи Сократ оказался один между полусонных друзей, из которых ни один не мог связать с ним приличную беседу. Он еще хотел поговорить с девушкой, заинтересованный рассказами о ней, но поскольку она оказалась неразговорчива, как это обыкновенно бывает с флейтистами, то, оставя ее, решил было прогуляться до могилы Еврипида, но по темноте, в которой скрылась заходящая луна, по тому, как умолкли цикады и издали поднялся тяжелый шум Фракийского моря, понял, что того гляди соберется гроза и находиться рядом с могилой было бы небезопасно.
Ловцы
Когда я заговорил о том, как Вергилий в царстве теней припоминает людям их проступки, на мои пылкие рассуждения Петроний улыбнулся и спросил:
– Ты помнишь о человеке, что купил, да еще за полную цену, землю под стенами Рима, в ту пору как стоял на ней Ганнибалов лагерь? Так же точно мы относимся к смерти. В областях, ей подвластных, мы распоряжаемся своевольно. Мы наполняем их всеми вымыслами своего беспокойства, не имея ни терпения подождать, когда увидим эти края своими глазами, ни мужества принять смерть в ее простодушном явлении.
– Любознательность, – отвечал я, – нам дана порукою нашей божественности; не хочу смеяться над нею, ибо нахожу в ней и утешение, и причину для гордости.
Тогда Петроний спросил, помню ли я историю о Сулле и сатире; я сознался, что не помню, и он рассказал ее.
Отправив сенату письмо, где исчислял свои победы над внешними врагами и обиды от римских неприятелей, Корнелий Сулла, оставивший Афины, где принял посвящение в таинства, через Фессалию и Македонию спустился к морю и, намеренный переправиться, подошел к Аполлонии, чтобы разбить лагерь подле мыса Нимфей. В лесах его, славных неистощимыми потоками огня из утесов, и был, как говорят, схвачен спящий сатир, точно такой, каких изображают живописцы, и приведен к Сулле, который хотя и пребывал в беспокойных гаданьях, что ждет его в Италии, однако же не утратил любопытства к вещам, попадающимся не каждому. А так как сатир дичился людей, как пойманный зверь, Сулла велел привести флейтистку, из тех, которых всюду возил за собою, и наказал ей, севши перед сатиром, играть мелодии нежные и спокойные, чтобы понемногу приучить его к человеческому обществу. Но стоило ей начать, как сатир, оставленный с флейтисткою наедине, бросился и, если бы на ее крик не вбежали воины, сторожившие у входа, совершил бы над ней насилие без всякого стыда. Суллу это лишь позабавило, но философ Калликрат, бывший в его свите, принялся просить у него как особой милости позволения провести некоторое время с сатиром: на вопрос же Суллы, зачем ему это, отвечал, что если флейта, способная лишь разнеживать или вводить в исступление, поднимает в этом существе вожделение, сродное всем животным, то человеческая речь, возможно, прояснит в нем разум, как в человеке, встающем от сна или беспамятства; что упустить такой случай было бы величайшею небрежностью и что все усилия надо приложить, чтобы, так сказать, разговорить самое природу, попавшуюся им в руки, и выпытать некоторые из ее тайн. Сулла, благоволивший Калликрату, разрешил ему, однако с тем условием, что с ним в шатер войдут и будут при нем неотлучно два солдата, на случай если в сатире проснется его необузданная ярость. Калликрат с неохотою согласился. В шатер он вошел, одетый в простой темный плащ, воинам велел вести себя смирно и не греметь оружием, а сам, севши перед сатиром, сказал ему по-гречески, чтобы тот ничего не опасался, ибо ему не желают зла, а просто хотят спросить кое о чем: кто он таков, рожден ли в этих краях или пришел откуда-то и чем здесь живет. Сатир, некоторое время внимательно следивший за речью философа, внезапно закрыл лицо руками, отвернулся к кожаной покрышке шатра и оставался недвижен, покамест Калликрат, втуне расточив все ласки и увещеванья, не принужден был выйти, раздосадованный неудачей. Из-за этого среди людей, окружавших Суллу, поднялся спор, насмехался ли сатир над усилиями Калликрата, давая ему понять, сколь самонадеянно взялся тот пытать природу, или же испугался блеска оружия и человека, твердо и неотрывно глядевшего ему в глаза.
Тогда и сам Сулла решил поговорить с сатиром, уповая на свою удачливость более, чем на философское красноречие. Всечасно занятый мыслью, сколь опасны окажутся для него Карбон и младший Марий (ибо к прочим врагам не имел ни уважения, ни страха), он надеялся, что сия добыча послана ему судьбою и что гений, присущий этой породе сельских божеств, уверит его в победе или остережет от больших опасностей, а кроме того, поднимет дух в войсках, растревоженных будущей войной. Ввечеру полководец с немногими друзьями вошел в шатер, где держали сатира, и, обращаясь к нему через переводчиков, назвал свое имя и сказал, что, освободив эти края от обид и тягот, возвращается теперь на родину, чтобы там заняться тем же, и хотел бы знать, что ему предстоит и увенчаются ли его предприятия успехом.
Но покамест Сулла с ним беседовал, воинов его охватил внезапный ужас, прокатившийся от одного конца лагеря до другого. Люди выбегали из палаток безоружными, сшибая в темноте друг друга, и кричали, что враг подходит, что он уже одолел ров и что надобно бежать квесторскими воротами. Заслышав смятение, Сулла бросился вон, выхватил факел у стражника и пустился вслед растревоженному солдатскому рою, хватая за руки, называя по именам, одних пытаясь образумить, к другим обращая гневные речи, а на иных подымая меч. Лишь к утру улеглось волнение, не столько благодаря усилиям Суллы, сколько потому, что люди отрезвились и заметили, что все кругом спокойно, кроме них самих, и угрозы для лагеря нет. Видя, что это дело не связано ни с каким умыслом и что сами его участники от смущения не знают, куда смотреть, Сулла ограничился тем, что, собрав войско на сходку, отпустил несколько шуток о прошлой ночи, велел всем крепиться, ибо скоро они получат воздаяние своим трудам, и усилил охрану лагеря. С досадой узнал он, что сатир воспользовался общей сумятицей, чтобы выскользнуть из шатра и пропасть бесследно; однако новые заботы его отвлекли: неожиданно появившийся подле берега большой флот встревожил всех и вновь обратил помыслы к италийским делам. Эти суда шли к апулийскому побережью на подмогу Гаю Норбану, двигавшемуся с легионами из Кампании, и, если бы не благовременное попечение Суллы о дисциплине и охране лагеря, сулили ему большую опасность.
Здесь Петроний замолчал, расхаживая по библиотеке.
– Говорят, – прибавил он, – что сатиры не хуже самого Пана умеют заставить «ум трепетать от страха», по выражению нашего Горация. Не знаю, искал ли хитрый божок лишь случая ускользнуть из тяжелой руки полководца или хотел напоследок внушить ему, чтоб не дерзал знать больше своей меры и лучше занимался тем, что ему пристало.
– Зевесовы кости всегда хорошо ложатся, – отвечал я пословицею.
Тут пришли объявить нам, что ужин готов.
Преисподняя Феликса
В городе Фано жил некогда дворянин по имени Феликс, старинного рода и всеми уважаемый. Он имел одного сына, не достигшего еще шестнадцати лет, именем Антоний, о котором пекся с неусыпным прилежанием. Однажды за церковной службой Антоний заметил красивую девушку и влюбился без памяти, так что ни о чем другом не думал; узнав, какой она семьи и где живет, он нашел случай ей открыться и по немногом времени торжествовал, видя страсть свою небезответной. В отрадах первой любви они однако же были принуждены вседневно изощрять остроумие, изобретая способы видеться без чужих глаз. На одном из таких свиданий, явившись своему встревоженному любовнику бледная и заплаканная, Амата (так ее звали) поведала, что беда сошлась над их беспечной головою: что родители думают выдать ее за Дезидерия, прельщенные славою сего знатнейшего горожанина и гордые при виде настойчивости, с какою он добивался руки их дочери. Свой рассказ Амата ежеминутно перебивала слезами и увереньями, что ввек не отстанет сердцем от Антония, но лучше уйдет с ним в гроб, чем быть выданной за другого. Кровь закипела в Антонии; он решил отбить подругу у сластолюбивого старика. В пособники своему замыслу он взял друга своего, молодого Гвидона, который при объяснении, состоявшемся меж ними, посылал надменному Дезидерию самые крепкие проклятия, ценя возможность досадить знаменитому согражданину более всех удовольствий, ему знакомых. В монастыре, прилежащем к городским стенам, Антоний нашел одного престарелого монаха, именем Лаврентий, который, тронувшись его пылкой, заносчивой исповедью, обещался венчать их с Аматою втайне от родителей и вступиться святостию своего сана в те неприятности, кои неизбежно произойдут для Антония, когда дело раскроется. Ободренный благосклонностью, с какой глядели на него обстоятельства, Антоний назначил уже вечер, когда надлежало Амате тихо покинуть дом и с ним соединиться; однако же слуги Антониевы, посланные вперед, при дверях ее дома столкнулись с двумя слугами Дезидерия, отряженными к родителям Аматы с каким-то подношением; вспыхнула ссора, схватились за оружие; один из слуг Дезидерия пал на ступени, обливаясь кровью; дом всполошился, кликнули городскую стражу; буянам закрутили руки и повели. Антоний, по случайности замешкавшийся в дороге, издали видел драку и плачевные ее следствия, – в замешательстве бежал и незамеченный вернулся домой; однако Гвидон был схвачен в гуще сражения и отведен в городское узилище, где, оставленный за крепкою стражею, должен был ожидать решения своей участи. Поутру город наполнился пересудами; указывали на Антония как несомненного виновника пролитой крови, обсуждали и умножали злодейство его несбывшихся замыслов. Следовало ждать, что градские законы, согласившись с общим мнением, поднимутся и схватят юношу в несговорчивые когти. В сей крайности Феликс решился прибегнуть к средству, его самого ужасавшему. Между его доверенными людьми был один, сведущий в лекарственных и иных травах; к нему обратился встревоженный отец, прося втайне составить снадобье, способное погрузить человека в сон, неотличимый от смерти, и травник исполнил его желание. Антоний, принявший из рук отца чашу с вином, должным его успокоить, упал на пол, не вымолвив ни слова, и посланные в дом Феликса приставы застали скорбящего отца над бездыханным телом. Распоряжения о похоронах были сделаны; негодование и пугливая мстительность расступились, давая дорогу смерти, и приутихший город впоследок пожалел своего гражданина, не умевшего пережить бурь молодости. Выказав безутешное отчаяние над пустою гробницею, Феликс объявил о намерении удалиться на время из города, где все напоминало о поразившем его бедствии, в отдаленную деревню; взяв с собой нескольких слуг, на коих мог положиться, оставил за спиной городские стены и ввечеру добрался до морского берега, никем не посещаемого, с большою пещерою, чье жерло было скрыто густым тростником. Явившись на место, заранее избранное, Феликс велел устроить ложе в глубине пещеры и упокоить на нем бесчувственного Антония, затем отпустил слуг, пригрозив страшными карами за болтливость, и в черном платье сел подле сына, наблюдая его забвение. Когда же Антоний, очувствовавшись, протер глаза и увидел наместо родного дома каменистый сумрак вертепа и какого-то человека, в котором не узнал отца, Феликс, нахмурив брови, обратился к юноше с грозною речью: он-де умер противу небесных определений, не снеся, что в безрассудстве своем не преуспел, и по справедливости препровожден в преисподнюю; однако же, во внимание к молодости его и из уважения к его отцу, такового бесчестья не заслужившему, пожаловано ему было не в тяжелейшие круги ада, где безысходные муки, но на самом краю, в вечной памяти о том, как он напрокудил, и бесплодном сокрушении; а что до того, кто ему, Антонию, говорит об этом, то я-де твой ангел, к тебе приставленный при жизни и после смерти обязанный вседневно тебе напоминать, как ты искушал Бога и по какой Его милости сколь еще мало за то терпишь. Антоний выслушал его с тем изумлением, какое каждого наполняет при услышании своего посмертного приговора, и покорился безусловно, чему весьма обрадовался Феликс, рассчитывавший, что простодушие сына весьма поможет его хитрости; что его взгляд на вещи, отделенные от него мнимою гранью гроба, станет яснее и спокойнее; что однообразие занятий и ежедневные увещевания, производимые небесным посланником, уймут буйство крови и охладят прежние привязанности – а между тем грозы, вызванные его беспутством, рассеются, и образумившийся молодой человек, узнав истину, воротится домой безопасно.