Роман Шмараков – Каллиопа, дерево, Кориск (страница 11)
Прошу Вас, напишите мне о ваших делах — все ли у вас хорошо — и кланяйтесь от меня сестре. Я помню, что обещал писать ей особо.
Ваш
XI
Мы очутились в темной комнате; через дверь, которой мы вошли, протягивался свет от устроенного мной пожарища, деля комнату надвое. Филипп опустился на пол подле дверей, положив голову на руки. Став рядом с ним, я допытывался, помнит ли он, что с ним произошло, он же отвечал с усилием, как человек, насильно изведенный из сна и еще не различающий границы сновидения, за которую вышел, я же дергал его за рукав из желания, чтобы мой товарищ поскорее очнулся, покамест наконец не услышал звук, видимо, раздававшийся с самого нашего появления, — тонкое собачье скуленье, то умолкавшее, то возвышавшееся до негромкого воя. Я оторвался от Филиппа и прислушался. Собака была в противоположном углу комнаты. Я пошел к ней, но при моем приближении она поднялась с места и двинулась вбок; я слышал быстрый стук ее когтей. Я остановился. Комната, куда мы попали, была, по всему судя, гардеробной; вдоль стен на крюках густо висели платья, мужские и женские, еле угадывавшиеся в сумраке. Собака легла где-то в самой глуши. Она дышала и шумно сглатывала. Я пустился к ней, нагибаясь и разводя перед собой череду одежд вытянутыми руками. Собака побежала снова. Я влетел в самый угол комнаты, почувствовав под пальцами длинные язвины в тлеющих от сырости обоях; кажется, собака проскользнула у меня под ногами и, когда я обернулся, была едва ли не на шаг впереди, так что я мог расслышать ее запах в том месиве нафталина, лекарств и человеческого тела, которое висело над гардеробом. Я согнулся, шаря руками на ходу; пустые рукава, разлетаясь, ударяли меня с обеих сторон, какая-то лента с пряжкой запуталась у меня в волосах, я остановился и с минуту вычесывал ее из себя. Собака, похоже, также остановилась и ждала меня, вздыхая в темноте. Я оглянулся и увидел, что мы сделали круг: толща воротников качалась позади меня, как густой суп в потревоженной тарелке. Собака щелкнула зубами, выкусывая блоху, и снова завыла впереди, и в ее стенании я расслышал ноту какого-то пугающего бесстыдства; с усилием выдравшись из мертвой зыби одежд, я выскочил в полосу пожарного света и остановился. Собака должна была быть передо мной — я слышал, как ее хвост бил по полу, и впереди покачивались платья, из-под которых она выбежала, — но ничего не было. По минутном ожидании собака вскочила: ее когти вновь ударили по полу, удаляясь вглубь гардероба, откуда донесся приглушенный лай. Вытирая пот со лба, я поднял голову и увидел, как Филипп пытается подняться, скользит, опираясь на руки, и ко мне протягивается его длинная тень. Я подскочил к нему, помог встать, и мы вышли через противоположную дверь, оба торопясь, чтобы не услышать собачьего воя сызнова. Потом, сколько мы ни ходили по этому дому и ни обсуждали все происходившее, никто из нас не заводил речи об этой комнате, словно ее не было.
XII
Таким-то образом, дорогой FI., снова оказавшись в коридоре и видя, что «окутаны ночью наши головы и колени», как говорит Гомер, мы с Филиппом прислонились к стене и заговорили.
Филипп сказал, что зала, нами посещенная, яснее ясного убеждает в безукоризненности намерений, которые были у барона. Совместимо ли с коварными замыслами, коим присуще таиться в трущобах и сумраке, попечение о том, чтобы в парадной зале паркет был натерт, статуи и зеркала вычищены, свечи пылали и было светлее, чем за стенами этого дома, где, надо полагать, вовсю светит солнце?
Я не перечил ему, потому что хотел убедиться, так же ли хорошо он владеет способностью рассуждать, как до своего провидческого обморока, или утерял что-нибудь; и наблюдая, как он распоряжается первинами речи, я поздравил себя с тем, что Филипп тот же, что и прежде, ибо выбираться из этого дома, таща с собою безумца, мне было бы не под силу. Тут кстати мне вспомнилось, что Тесей приносил обет за свое невредимое возвращение Аполлону Целителю, прежде чем отправиться на Крит, — сколь благоразумно было бы, подумал я, просить о подобном каждый раз, как собираешься в гости, ибо никогда нельзя знать, какие опасности для души и тела тебя там ожидают.
Из всего виденного, сказал Филипп, он заключает, что барон обладал той добродетелью, которую древние называли великодушием, а мы скорее назовем благородством, — а именно, был человеком, который превыше всего ставит честь и все мерит ею, считая, что достоин высокого. Как должен был повести себя такой человек, узнав, что на руку его дочери притязают двое? Он не пренебрег бы этим, коли дело идет о его единственной дочери, но и не стал бы распоряжаться самовластно, почитая это низменным, однако проверил бы, кто чего стоит, пригласив обоих на званый вечер, в общество людей со вкусом и знанием жизни, где качества обоих, их манера держаться и говорить, приниженная, кичливая или же согласная с приличием, проступили бы сами по себе, так что, если бы барон составил на их счет определенное заключение, Климена не сказала бы, что это последнее ни на чем не основано. Что до требований шевелить ушами и тому подобного, кои барон поставил условием входа в дом, то он, Филипп, склонен видеть в этом проявление того высокомерия, которое считают обычным, хоть и досадным, спутником величавости и которое требует от любого, чтобы он признал свое подчиненное положение.
Тут я: «Справедливо, — говорю, — твое замечание, что лишь в больших залах с хорошим светом можно разглядеть, чего человек заслуживает, а чего нет; однако приходит мне на ум история, случившаяся с одной итальянской графиней, о которой я слышал от общих знакомых: надеюсь, ты не сочтешь отступлением от темы, если я ее перескажу. У этой графини было девять горничных, потому что в большом доме всегда есть чем заняться, и вот в один прекрасный день графиня заметила, что никогда не видит больше восьми своих горничных одновременно. Поначалу это наблюдение ее позабавило, но с того момента, как оно пришло ей в голову, графиня стала следить за этим и чем дальше, тем больше изводилась. Она делала попытки их подстеречь, но итальянские горничные обладают необычайной юркостью, если не ставить им специальных ограничений, так что она бросила наконец свои охотничьи затеи и велела собраться им всем перед ней в большой зале с фресками Джулио Романо. Но даже и тогда у нее ничего не вышло, ибо как только в залу начала входить девятая, у седьмой укатилось кольцо с пальца и она полезла за ним под стол, а когда выскреблась оттуда, то четвертая побежала открывать входную дверь, потому что пришел кто-то из рода Дориа на полчаса раньше, чем его ждали, и таким образом графиня, как ни старалась, а вынуждена была склониться перед непостижимыми затеями природы и лишь выбранила всех остальных за грязь под ногтями, чтобы у них не сложилось впечатления, что она сама не знает, чего ей надо. Большие залы — это, конечно, хорошо, особенно когда в них достаточное освещение, чтобы гостям можно было рассмотреть фрески как следует, однако и большие залы — отнюдь не чудесное средство от любых затруднений; иногда они еще больше запутывают дело, вот что я хочу сказать».
Филипп, прерывая меня довольно неучтиво, спрашивает, к чему я клоню со своими баснями. — К тому, отвечаю, что к графине пришел хотя бы какой-то Дориа: возможно, сам по себе он человек несносный, но на нем почиет, так сказать, слава рода, впускающая его в приличные дома, где его усаживают за стол и спрашивают, сколько ему налить сливок; а у нас, Филипп, — покажи хоть одного гостя из тех, чьему взгляду, по-твоему, хотел барон представить наше поведение: где эти блистательные толпы, где разнообразный разговор? или ты не видишь, что весь дом, кроме одной-единственной залы, погружен в первозданную тьму, отдающуюся лишь на звук наших шагов, и что никого, кроме нас, тут нынче не ждали?
Тогда что ты думаешь об этом? — спрашивает он.
Вот что, говорю я: мы столкнулись с человеком преклонных лет; на этом я и основываю свои выводы, ибо надо знать, что такое старики и каковы их слабости и обыкновения. Их память слабеет, что бы об этом ни говорили, и заставляет вечно блуждать в одном и том же круге предметов, придавая им больше важности, нежели те имеют по природе, и вследствие этого неизменно погрешая в суждениях, — ведь человеку, после кораблекрушения цепляющемуся за плавающий по волнам бушприт, он кажется ценнее всего золота на свете, хотя это всего лишь сосна, ошкуренная и обтесанная каким-то плотником с верфей. Сдается мне, что Цицерон, заставляя Катона сказать, что он не встречал старика, сумевшего забыть, где зарыл свои деньги, выбрал не то что слабый, но прямо опасный довод — ведь не хвалу произнес он человеку, чья трезвость и хватка не хиреют с годами, но скорее намекнул на пороки старости, столь хорошо известные, что нет комического поэта, который не выставил бы их на посмешище: ибо где сокровище старика, там и вся его память, а ни на что другое его не хватает. К тому же удовольствия отходят от старости одно за другим вместе с телесной мощью, однако не вместе с влечениями и привычкой, ими порожденною и их питающей, так что если бы мы могли заглянуть в разум человека, кому природа отказала в прежних удовольствиях, не дав взамен мудрости, чтобы смириться с этим лишением, то увидели бы, как этот светильник с прогоркшим маслом чадит, «вихрем дымясь смоляным», как говорит поэт, в своей тесной клети и к царящим там сумеркам прибавляя еще и нестерпимое зловоние. Если же телесная слабость и охладевшая кровь не внушат ему кротости, которой не дали воспитание и разум, то среди немногочисленных его пристрастий останется мстительность, «упоенье слабой и скудной души», как говорит твой Ювенал, и тем сладостнейшее, что память, растерявшая множество предметов, с особой яростью накидывается на те, что еще при ней, как бы снедая сама себя и отравляя свои источники. И подобно тому, как твое благородство всюду ходит вместе с надмением, злопамятство, о котором я тебе толкую, берет в спутники некую насмешливость, для которой нет ничего милее, чем выставить людей в нелепом виде, да еще с их согласия.