Роман Сенчин – Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме [Сборник] (страница 6)
В рюкзаке, помимо еды, нашлась целлофановая пленка из-под сигарет. В ней — размякшая черная смола. То был маленький идол, вылепленный мной из битума, — один из четырех. Я взял его с собою, траурный символ, а он потек от жары, словно оловянный солдатик, превратился в пахнущую гарью размазню.
Не было божка, не существовало больше моей смешной любви. Я отбросил пачкучий целлофан.
Хозяева не возвращались. Я помаленьку разоблачился: распеленал руки, совлек с проклятьями прикипевшие к туловищу футболку и джинсы. Я напомнил себе обгорелого танкиста.
Красный, как петрово‑водкинский конь, зашел в море. Нырнул и поднял облако кишащих пузырьков, зашипел, подобно свежей кузнечной заготовке.
Море не успокоило зудящую кожу. Выбрался на сушу. Кружилась голова, тело жарко пульсировало, будто я окунулся в прорубь.
Никто не возвращался. Солнце ушло за гору, склон сразу потемнел, поблекла нежная морская бирюза. Луна все явственнее проступала в сером небе, белый ее призрак наливался желтизной. Далекой блесткой подмигивала Венера.
Я достал часы, глянул на всякий случай. Они показывали начало десятого. Чудаковатые часы вышли из спячки и нагнали упущенное время. Или они не останавливались…
Я второй раз приложился к канистре и наполнил мою флягу. В рюкзаке завалялась случайная консервная банка скумбрии. В блокноте на последней страничке я написал чернилами послание дикарям: «Ребята, взял у вас воды, простите, что без спроса», оторвал листок и придавил консервной скумбрией, чтоб не улетел — не бог весть какой, но все ж таки калым…
Я помочился в море желтым лунным светом. И отправился наверх, искать себе ночлег. В степной траве, среди полыни и шалфея я надул упругий матрас, прикрыл его парусиной. Горячей рукой в два счета дописал четверостишия — початое и новое.
Слетел нежданный серафим,
И задавал свои загадки.
Их смысл, кажущийся гадким,
По сути, был неуловим.
Слова звучали, как шарманка,
И открывали взгляд на мир.
И хлопьями летела манка
Из голубых вселенских дыр.
Без интереса и души водил пером, зная, что это поэтический послед прошлой жизни. Мне было чудно и одиноко. Я ощущал необратимую органическую перемену.
Я понимал, что со мной теперь навеки сияющий огненный полдень, железный треск цикады, глазастые собаки, фамилия мертвого капитана и нечистые ногти маленького горбуна.
Заранее грустил и тосковал, что с этой звездной ночи я буду только остывать, черстветь, и стоит торопиться, чтобы успеть записать чернилами все то, что увиделось мне в часы великого крымского зноя.
Паяцы
Сердце изболелось, глядя на Марину Александровну и Вадима Рубеновича.
У летнего кинотеатра сцена фактически отсутствовала, только коротенький выступ, похожий на обиженную нижнюю губу — точно кинотеатр вот-вот расплачется, — поэтому к этой выпяченной губе специально пристроили подмостки и две фанерных кулисы.
На Марине Александровне были холщовые шорты на косой помочи, поверх родной прически — зеленый поролоновый ирокез.
— Слушайте новости! Свежие огородные новости! — выкрикнула деланым мальчишеским голосом.
— Ах, зачем ты так шумишь, невоспитанный мальчишка?! — подхватил реплику Вадим Рубенович.
К подбородку он приладил седой козлиный локон, а на переносицу самодельное, из проволоки, пенсне. Халат и шапочка были поварские. Чтобы превратить их в одежды сказочного лекаря, на шапочке губной помадой нарисовали жирный крест.
— И где ты только вырос?
— На грядке, синьор! Разве вы не узнали меня?! — Марина Александровна прибавила задора.
— О, конечно же, узнал! — лукаво отозвался Вадим Рубенович, профессионально повернувшись к зрителям. — Достаточно взглянуть на твою головку-луковку!
Марина Александровна была за Чиполлино, а Вадим Рубенович, стало быть, изображал Айболита. Это все называлось «затейничество». Два сказочных персонажа в течение полутора часов занимались групповым развлечением отдыхающих малышей — песни, пляски, конкурсы с копеечными призами.
То есть Вадим Рубенович, к примеру, играл на аккордеоне, а Марина Александровна пела игрушечным дискантом: «А‑а‑блака-а‑а, белогривые ло-ша-а‑а‑дки!»
Главное, чтобы дети подхватили песню. Марина Александровна для этого делала такие приглашающие движения руками — мол, давайте, все вместе, хором: «А‑а‑блака-а‑а‑а…»
Или конкурс. Чтение стихов. Любых, кто что вспомнит. Искусство Марины Александровны заключалось в умении обнаружить потенциального добровольца, а потом заманить его на сцену…
В пионерском лагере «Дельфин» вместо настоящих малышей администрация согнала подростков. Бессовестных, шумных, омерзительного пыльно-копченого цвета — июльская смена подходила к концу. Похожие на павианов, они по-собачьи улюлюкали и не желали участвовать и подпевать. Я смотрел на Марину Александровну и Вадима Рубеновича, испытывая чувство беспомощного стыда.
Я сошелся с паяцами неделю назад. Приехал, изнуренный удушливым плацкартом. Крымский зной оглушил. Я снял втридорога комнату в крепких кулацких хоромах из песчаника. Панцирное ложе было продавлено и больше напоминало гамак. На полдня я забылся обезумевшим сном. Очнулся, вконец угоревший, поплелся к морю.
Мое северное туловище под солнцем казалось мне даже не белым, а ливерно-сырым. Я застеснялся самого себя и пошел искать укромное место. Вначале шел через раскаленную толпу по набережной, мимо дышащих мясом и тестом лотков, мимо скрипучих причалов, мусорных баков, набитых выеденными арбузными черепами. Воздух от жары дрожал и звенел. Пахло водорослями, кипарисами, жареной осетриной и общественными уборными.
Наконец, асфальтовая тропа скатилась под гору, растворилась среди камней. В вышине, похожая на шахматную ладью, желтела античная руина. Рядом переливалось кварцевыми искрами зеленое пышное море.
— Эй! Молодой человек! Вы сгорели! — крикнула мне Марина Александровна. — Немедленно сюда! Тут за камнем тень!
Я пошел на зов. Старался смотреть не на Марину Александровну, а вокруг. Всю ее ладную фигурку покрывала высохшая глина цвета нежной патины. Миниатюрные грудки были размером с крышку от заварного чайника. Низ живота заканчивался волнительной эспаньолкой. У керамических ног Марины Александровны сидел глиняный, как голем, худой и голый Вадим Рубенович — улыбался. Так мы познакомились.
Вадиму Рубеновичу было сорок лет, Марине Александровне тридцать шесть. Жили они вместе восьмой год, но только в этом апреле расписались — молодожены…
Вадим Рубенович, сколько себя помнил, работал в самодеятельности, Марина Александровна раньше отплясывала в народном коллективе. Подружились они здесь, на отдыхе, подумали и соорудили три программы: детскую, взрослую — всякие юмористические сценки, — и певческую — романсы, песни из репертуара Никитиных…
— Мишенька, я видел, как вы за нас переживали, — Вадим Рубенович поливал из рукомойника свою лысую, как пешка, смуглую голову. — Вам кажется, что мы оскорблены, унижены… Это неправда. Взгляните на ситуацию по-другому. Мы три месяца проводим на море, отдыхаем и при этом зарабатываем неплохие деньги. А на всяких оболтусов внимания не обращаем. Да, Мариш?
Мы встречались на камнях каждое утро. Паяцы так потешались над моими плавками, что на второй день я отважился и снял их, плавки. Затем позволил Марине Александровне обмазать себя глиной, превратить в истукана.
— Мишулечка, — щедро восторгалась Марина Александровна. — Какое же у вас красивое тело! Аполлон! Аполлон!
— Вы тоже очень красивая, — хвалил я Марину Александровну. Стройные балетные ноги, пожалуй, выглядели излишне крепкими, громоздкими. Вообще, нижняя часть Марины Александровны была словно на размер больше верхней ее половины. Но в целом она выглядела хорошо. Белозубая, зеленые, цвета крыжовника, глаза.
Мне было двадцать два года, и немолодые паяцы взялись опекать меня. Подкармливали абрикосами, грушами, виноградом. Ночами провожали до калитки — я расточительно поселился рядом с морем, а они снимали где подешевле — экономили.
По утрам Вадим Рубенович уплывал на крабовую охоту, плескался среди подводных камней. А Марина Александровна нежно покрывала меня глиной. Поначалу только спину, но потом как-то случайно я подставил ей живот, поворачиваясь, точно горшок на гончарном круге.
Однажды, когда Вадим Рубенович, взбрыкнув ластами, надолго занырнул, она приложила к моему паху ладонь, полную жидкой глины, и прошептала каким-то оступившимся голосом:
— И здесь тоже надо намазать…
Я вздрогнул. Мы оба, как по команде, уставились на волны, не всплыл ли Вадим Рубенович. Над водой лишь парила одинокая чайка, похожая на матроску цесаревича.
Вечерами на набережной гремели дискотеки. После той распростертой чайки Марина Александровна не позволяла мне знакомиться с ночными крымскими девочками, легкими, блестящими, как стрекозы. Стерегла меня, улучив мгновение, припадала к моему уху горячим от выпитой «Массандры» шепотом: «Обожаю, обожаю тебя…»
Дома я укладывался в свой железный гамак, представлял Марину Александровну и облегчал себя рукой.
Мы изнывали. Вадим Рубенович погружался в пучину, я стремительно приникал к Марине Александровне, коротко впивался губами в ее крошечную грудь, точно не целовал, а клевал. Или же мы жадно схлестывались солеными горячими языками — ровно на протяженность вдоха Вадима Рубеновича, едва успевая отпрянуть друг от друга, прежде чем над водой блеснет на солнце стекло его маски. После каждого такого рваного поцелуя глиняный кокон в моем паху раскрывался, выдавая меня с потрохами…