реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Поплескин – Марфа да Матвей (страница 5)

18

Первый венок она сплела быстро, почти машинально – красивый, пышный, с маками и васильками. Он был для вида. Чтобы не выделяться.

А потом началась настоящая работа. Она оглянулась, взяла особые травы и берёзовый прут. Агафья сидела рядом, качаясь, и её низкий голос тек, почти не шевеля губами, как будто ветер доносил слова:

– Начинай с берёзы… кору гладь, чувствуй сок… она – столб. Основа. Плакун рядом… обвей, но не туго… дай ему место слезу пролить… Теперь папоротник… лист к лицу, изнанкой наружу… чтобы видеть то, что скрыто… Серебро… серебро теперь… не вплетай, а веди. Как нить по узору. От корня к небу. Сперва – один виток у основания… это порог…

Марфа слушала не слова, а ритм. Её пальцы, обычно такие точные в вышивке, теперь двигались иначе – не по заранее известному рисунку, а следую за живым материалом. Она чувствовала, как берёза хочет изогнуться в кольцо, а полынь стремится торчать колючками наружу. Она не ломала их волю, а договаривалась, подправляя, направляя. Серебряная нить, холодная и упрямая, словно сопротивлялась, не желая вплетаться в грубую материю трав. Марфа на мгновение закрыла глаза, вспомнила вибрацию железа в руке у Кузьмы, и представила, как эта нить – та же сталь, только тонкая-тонкая. Она стала вплетать её не как украшение, а как арматуру, как стальной нерв будущего венка.

Агафья шептала дальше:– Незабудку – в середину. В самый центр. Там, где сердце. Чтобы не забыла, кто ты и зачем идёшь… Иван-да-марью – последней. Свяжи всё в узел. Но не мёртвый. Живой. Чтобы мог распуститься, когда придёт время…

Последний узел Марфа завязала не на горловине венка, а сбоку, спрятав его под листом папоротника. Готовый венок не был самым красивым. Он был странным.

В нём чувствовалась не гармония, а напряжение – между гибкостью берёзы и жесткостью серебра, между нежностью цветка и горечью полыни. Он не лежал кругом, а чуть пружинил в руках, будто хотел не просто украсить голову, а сделать что-то.

Агафья перестала качаться. Она протянула руку, не касаясь венка, а как бы ощупывая воздух вокруг него.– Готово, – произнесла она уже обычным голосом, но с оттенком усталого удовлетворения. – Это не украшение, внучка. Это инструмент. Ключ и щит в одном. Носи его, когда пойдёшь воду встречать. И помни: он жив, пока жив твой замысел. Если страх возьмёт верх – серебро потускнеет, и травы станут просто травой.

Марфа кивнула, бережно положила особый венок в берестяной туесок и прикрыла его сверху обычным, красивым. С крыльца был виден весь мир Ольховки: кружки женщин, склонившихся над своим мирным волшебством, девушки, мечтающие о любви, дети, бегающие с полуготовыми венками набекрень.Она сидела среди этого покоя, а в её руках лежала заряженная тишина, сплетённая в кольцо.

На краю большой поляны, там, где уже начали сносить хворост для будущего костра, царил иной, мужской порядок. Здесь работали не с цветами, а с грубой соломой, верёвками и молчаливой силой. Шло возведение Морены – чучела, которое воплотит в себе всё худое за год и сгинет в очищающем пламени.

Работой заправляли Матвей и Артём, и их совместное руководство было похоже на танго двух разных хищников.

Артём был душой и голосом процесса. Он расхаживал между парнями, раздавал указания с хлёсткой шуткой, сам таскал охапки соломы, и его смех разрывал сосредоточенную тишину.

– Эй, Ванька, ты её руку или грабли вяжешь? Распусти, давай сюда! Костя, а ты что, из неё невесту делаешь? Пузатой она у тебя получается, как купчиха после ярмарки!

Его энергия была поверхностной, весёлой и практичной. Для него Морена была не символом, а задачей: сделать большое, заметное чучело, которое эффектно вспыхнет. Его мастерство было в скорости и удали.

Матвей же работал молча. Он отвечал за каркас – основу, на которую будут навязывать солому. Он подобрал три крепких, ровных жерди. Две – для перекрёстных «рук» и «плеч», одну – длинную, для «хребта». Его движения были методичными и выверенными. Он не просто связывал жерди верёвкой – он затягивал особые, тугие, сложные узлы, которые знал от отца-путешественника: «морской узел» для прочности, «прямой» для ровного стыка, а в самом центре, где сходились все жерди – «глухой узел», который не развяжется, даже если всё вокруг сгорит.

– Ты тут не скворечник строишь, можно и послабее! – крикнул ему Артём, заметив, с каким усердием Матвей обматывает соединение.

Матвей даже не поднял головы.

– Скворечник – домик. Он должен стоять. Это – скелет для огня. Он должен выдержать, пока его не поднимут и не бросят в костёр. Не развалиться по дороге.

– Выдержит, небось! – махнул рукой Артём, но в его голосе прозвучала лёгкая досада. Матвей со своей избыточной, непонятной основательностью всегда выбивал его из колеи. Зачем так стараться для того, что будет уничтожено через несколько часов?

Каркас, сделанный Матвеем, и вправду получился гибким и монолитным одновременно. Он не шатался, а чуть пружинил, когда его поднимали. Это была работа инженера.

Потом началось обвязывание. Парни, подхваченные азартом Артёма, принялись накручивать на каркас солому, утягивая её верёвками. Получалось быстро, но неряшливо. Солома торчала клочьями, фигура была бесформенной.

Матвей не выдержал. Молча, он взял новый моток бечёвки и начал поправлять. Он не срывал работу других, а дополнял её. Там, где солома висела лохмотьями, он аккуратно подбирал её и притягивал новым, аккуратным витком, создавая подобие «мышц» и «сухожилий». Там, где не было формы, он, используя остатки гибких прутьев, создавал контуры – сутулые «плечи», скрюченные «пальцы» из пучков соломы.

Артём наблюдал за этим, скрестив руки. На его лице играла усмешка, но в глазах – любопытство.

– Ну и зачем ей пальцы, профессор? Чтобы она, когда гореть будет, за огонь цеплялась?

– Чтобы была похожа на кого-то, – тихо ответил Матвей, затягивая последний узел. – Не на «всё дурное» вообще. А на что-то конкретное. На то, что каждый в неё вложит. Так работает.

Это была странная мысль, не для деревенского праздника. Но парни вокруг притихли. Каждый теперь смотрел на чучело и думал о своём – о болезни родных, о неудаче в деле, о собственной лени или злости.

Артём фыркнул, но не стал спорить. Он подошёл и водрузил на «голову» Морены старый, дырявый горшок – последний штрих, превращающий её в жалкое, уродливое существо.

– Ну вот и красавица! Готова на выданье… в царство огня и пепла!

Чучело стояло, безобразное, но теперь – осмысленно безобразное. Соломенный монстр с кривыми плечами и тоскливо опущенными прутьями-руками. В нём было что-то трогательно-жалкое и оттого чуть более страшное. Это была не абстракция. Это был пациент, подготовленный к очистительной операции огнём.

Матвей отошёл в сторону, вытирая пот со лба. Он смотрел на своё творение не с гордостью, а с холодной удовлетворённостью ремесленника, выполнившего чертёж. Он построил не просто каркас. Он построил правильный сосуд.

Сосуд, который выдержит и перенесёт весь накопившийся сор из жизни деревни к месту казни, не рассыпав его по дороге. В этом была его магия – магия формы, структуры и надёжности.

А Артём уже хлопал парней по спинам, созывая всех идти мыться к реке перед праздником. Их соперничество так и осталось неразрешённым: сила удали против силы расчёта, поверхностный блеск против глубинной прочности. Но оба они, каждый по-своему, сделали своё дело. Теперь Морена была готова. Оставалось дождаться ночи, чтобы вложить в неё последнее – свои тихие мысли о горестях – и предать огню.

Первые сумерки не спускались на землю, а поднимались из неё, как сизый, прохладный туман из-под корней трав. Воздух стал тягучим и звонким, будто пространство само настраивалось на неведомый лад.

На поляну, к месту будущего костра, где уже лежала аккуратной горой хворостина и зловеще высилось соломенное чучело Морены, начала стекаться вся Ольховка. Шли семьями, торжественно и тихо. Даже дети притихли, чувствуя смену тональности в мире. Одевались в лучшее, но без лишней яркости – в белые, жёлтые, зелёные рубахи и сарафаны, цвета травы, солнца и берёзовой коры.

В центре пустого круга, где позже разгорится пламя, встала Прасковья. Без неё не начиналось ничего. Она была живым камертоном деревни. Худая, прямая, с седыми волосами, убранными под тёмный плат, она казалась не старухой, а древним деревом, пустившим корни в самое сердце поляны. Она закрыла глаза, подняла лицо к последнему свету неба и… не запела, а выпустила звук.

Это был не голос, а голосение – долгий, чистый, чуть дрожащий звук, который не пел, а прокладывал дорогу. Он разрезал тишину, и за ним, как ручейки после ледохода, полились первые, ещё нестройные голоса молодых девушек. Потом подхватили женщины, бабы, и, наконец, низким, густым фоном – мужчины.

Хоровод двигался, медленно, против солнца. Ноги не танцевали, а совершали обряд – тяжёлый, мерный шаг, в такт ударам сердца земли. Ладони сцеплялись не для веселья, а для замыкания круга, для создания живого кольца силы вокруг священного места.

И зазвучала Песня. Не та, что поют в будни. А та, что помнила себя наизусть, словно камень помнит отпечаток древней ракушки.

Запевала Прасковья, высоко и чисто:

Ой, да на море-океане,

Да на том на острове Буяне,