Роман Михайлов – Песни джиннов (страница 7)
13 ноября
А весь Дели сегодня в смоге, отменяются полеты, над городом будто вытряхнули гигантский мешок с черной пылью. Город сливается с облаками, очертания теряются, вереницы утренних машин поглощаются темным небом.
Говорят, это последствия Дивали, так каждый год: сначала устраивают фейерверки, затем в них сами задыхаются.
Сегодня мы с Л. долго обсуждали оптику. Мы собирались снимать на анаморфоты, на линзы типа Кова, но, пересмотрев несколько фрагментов и световые пробы, закрались сомнения. У нас ведь документальный стиль, он предполагает спонтанное существование не только актеров, но и пространства, без лишней постановочности. А если фонари размазываются по экрану, это отвлекает. Это выглядит как легкий выпендреж. Складывается впечатление, что между зрителем и происходящим расположено еще одно стекло, непонятно зачем. Как дополнительное напоминание, что все это нереально.
Я предложил использовать старую советскую кинооптику, на которую мы сняли «Путешествие». Она задает умеренную мягкость и не отвлекает.
Эта мягкость сглаживает даже движения, погружая все видимое в плотный воздух. Как широкая одежда скрывает недостатки тела. Излишняя контрастность отрезвляет, выбрасывает из сна, скидывает иллюзии. Тебе эту сказку читала не Шахерезада, а старшая медсестра, и это была вовсе не сказка, а правила поведения в отделении.
Линзы похожи на глаза китов, страдающих галлюцинациями.
Подходишь к киту, вглядываешься в его глаз, а твое отражение там размывается, фонари за спиной расползаются в хаотичных бликах.
Если в тяжелых глазах китов видятся световые грибы, то ясное дело, это анаморфоты.
14 ноября
На хинди прошлое – бхууткаал, то есть буквально «время призраков». Те, кого мы видим на экране – призраки, они все это делали «тогда», но создается иллюзия, что это происходит сейчас, ты садишься в темном зале и проживаешь все это заново. Есть существенная разница между музыкой и кино: музыку или ее подобие можно исполнить заново, а с кино такое практически невозможно. Кино случилось во «времени призраков», мы можем лишь прожить его снова в нашем созерцании. Джинны бродят по пустырям и снимают свои фильмы.
Сегодня посмотрели фильм «Утренние поезда» 1963 года.
Здесь такие раскаты, будто все копится-копится, а затем взрывается. Над землей висит огромное ведро, оно собирает дождь, и когда переполняется, переворачивается, и вся скопленная вода сплошняком падает на землю. Собаки, буйволы и птицы застывают в ужасе, а люди наслаждаются прохладой. И все-все питаются запретными ароматами – они запретны, ведь их в обычной жизни нет, они просачиваются только при ливнях.
Ошалевшие животные и довольные люди вылезают из укрытий и вдыхают. Во время таких вспышек здесь выключается электричество, перестают работать кондиционеры, и вскоре дождевая свежесть заканчивается, воздух становится липким и тяжелым для дыхания.
15 ноября
Л. написал, что сценарий этого фильма может походить на партитуру и напомнил о вертикальном монтаже из статей Эйзенштейна. Монтажная схема и музыкальная схема соединяются и становятся образным путеводителем. Это можно реализовать, если сначала услышать фильм. Например, во сне. Пробудиться, задержав ту мелодию из слоев тамошнего существования, записать ее в нотах и подстроить всю образность под получающееся чередование.
Включил местный фильм. Видимо, очень популярный. Уже не первый раз сталкиваюсь с подобным. Кадры сменяют друг друга почти каждую секунду, ракурсы кажутся случайными, а еще используются удивительные ускорения и замедления, застывающие капли пота, летящие с волос, или капли крови, с дальнейшими промотками, с очевидной закадровой музыкой – такие клипы по два часа, цветастые мельтешения с яркими и напыщенными формами. Как джангл 180bpm, внутри которого еще и рассказывается история. Кажется, что человеческая психика не способна такое воспринимать без дополнительных стимуляторов. Если закинуться чем-то, можно посидеть и покивать, а так… не знаю.
Хотя нет. Человек принимает практически любой ритм, даже тот, что поначалу кажется невозможным. Достаточно погрузиться на пару дней и распробовать. Человеческий вкус способен принять что угодно, даже самые диковинные россыпи образов и звуков, самые неестественные колебания, не имеющие ничего общего с сердцебиением и дыханием. Если человек свыкается с болью, холодом и голодом, что уж говорить о ритме.
Киновкус у человека формируется под влиянием разных обстоятельств. Человек и сам не замечает, как его подхватывают и уносят ритмические и образные потоки, как его обкалывают мелкими иголками и вводят растворы.
Мне физически тяжело смотреть то, во что не дают вглядываться. Если перед лицом стоит некто, постоянно щелкающий пальцами, а порой и проводящий этими пальцами по глазам. Но, думаю, недели смирения будет достаточно, чтобы привыкнуть и даже извлечь какую-то радость.
Начинает казаться, что Болливуд – это метафора. Никто не знает границ и форм, никто его толком не видел: это же не только разбросанные студии, производящие масалу и попкорн, не индустрия снов, но и в целом вся светская жизнь миллиардной цивилизации, весь гламур, вся поп-культура. Та самая розовая бездна.
Полистал по утру, кстати, списки звезд Болливуда, покончивших с собой. Это внушительный список, но педалировать эту тему не хочется, слишком безответственно. Если человек не выдерживает и вешается на люстре, это еще не значит, что эта розовая бездна его сожрала, там может быть всякое.
Болливуд – это здешнее стремление, и почти каждый плакат на улице, каждый рекламный щит работает как указатель – надо туда.
16 ноября
По улице шел пожилой солидный индиец, седой и благообразный. Шел и на ходу подбрасывал в небо свою желтую рубашку, стараясь запустить ее как можно выше. Рубашка надувалась воздухом, застывала на мгновение, затем падала ему в руки.
Получался нелепый воздушный змей, или воздушная свинка, вряд ли способная взлететь.
«Если философ будет слушать радио, он погиб» (Ксенакис). В том смысле, что философу лучше слушать лишь внутреннее радио, вещающее из его сознания к его разуму, а не говорящую обо всем подряд коробку. Такой эпиграф дня. Ксенакис много говорит о теорвере, вообще у него деятельность похожа на покерную. Л. В. на днях прислал разноцветные таблицы колдколлов в позициях – вполне себе таблицы стохастической музыки. Некое журчание, учитывающее доли процентов.
Прислали фотографии ашрамов. Есть несколько вариантов. Вообще довольно удивительно, что нам без проблем позволяют снимать игровую картину в настоящих действующих ашрамах. Вероятно, здесь играет роль доверие: местные коллеги объясняют настоятелям ашрамов, что я с трепетом и почтением отношусь к их традициям и ничего зазорного там сниматься не будет. Так и есть. Но представляю, как сложно было бы организовать съемку в нашем монастыре или скиту, тем более режиссеру из другой культуры.
Ашрамы кондовые, как с открыток. Когда-то, лет тридцать назад, у меня была мечта засесть в одном из таких на годы, заниматься медитациями и санскритом день за днем, ни на что не отвлекаясь.
По сути, это было реализовано в 2003-м, тот год, проведенный в Аллахабаде, стал для меня ключевым. День за днем, не отвлекаясь, в белых стенах, в громких птицах. И сейчас собираюсь вернуться туда, только несколько с другой стороны, со стороны сна. Прийти в ашрам, заполненный адептами и джиннами, погрузиться в призрачную сказку. Все это не может быть реальным, это снится, но что-то позволяет не расплескивать увиденное и проносить в следующие дни.
Итак, у нас будет три съемочных дня в ашраме, нужно показать за эти три дня закрытое своеобразие.
Ашрам – тридевятое царство, куда долго и упорно бредет герой со своим другом. Они уже сами не понимают, зачем туда направляются, и идут скорее потому, что надо куда-то идти.
В ашраме все заполнено чудесными звуками, там птицы поют иные песни, люди прислушиваются и подмечают скрытые звучания.
(И Фома Аквинский, и еще много кто… говорили о трех временах: времени нашем, времени духовном (вечности) и промежуточном. В промежуточном обитают ангелы. А может, и птицы.)
17 ноября
Приснилось, что застрял в Пустошке, пытаюсь купить билет на поезд в Москву и не получается. Все женщины на вокзале в косынках, кружевных снежных одеяниях, смотрю на них и прикидываю, какой же сегодня церковный праздник, и почему они едут на службу или со службы на поезде.
Туманные обочины, раннее утро, стайка смиренных сектантов бредет, спокойно смотрит на могилки, выходит из кладбищенских ворот, исчезает в остывшем дворе. Они собираются на квартирах, молятся по-своему часами, читают писания. Мужики постные, бородатые, а женщины укутанные, с милыми лицами.
Желтая больничная стена, а за ней решетчатые окошки, люди с застывшими улыбками. Домики рассыпаны, как крошки печенья, в каждом такое окно, в окне лицо, и повсюду шепот: «смерти нет».
Утром Э. написал, что на его новой работе, в санатории, есть санитар – копия К. А если это К.? Что, если он не ушел двадцать лет назад, в эти дни, а спрятался и там теперь работает? Э. сказал, что ему страшно подойти. А если подойдет, а К. скажет: «Вы же не были на моих похоронах, так чего удивляетесь?» Или просто намекнет, что не хотел общаться все эти двадцать лет.