Роман Корнеев – Гать (страница 48)
Холодно тебе? Побегай, согрейся. Скучно? Поставь себе задачу по интересам и решай ее с утра до вечера вдоль и поперек к собственному удовольствию.
Хотя, вы знаете, я согласен, многие в наше время предпочитают преобразовывать данное им в ощущениях не в собственные силы, но в собственные же слабости. Зажмуриться, отстраниться, представить себя летящим в космическом далеком не будь ко мне жестоком за край обозримой вселенной, лишь бы подальше от этой юдоли страданий и выгоняний. Такой себе примитивный эскапизм.
И все это — одной лишь интенцией, мол, ах так, не ценит меня обчество, такого уникального в своей интеллектуальной силе, не бросается в бой по одной моей прихоти, не считает предателями тех, кого я поименовал таковыми, не сносит правительства и не возводит чертоги благодати по единому мановению моей длани, да еще и вопросы разные паскудные задает, нос воротит?
Ну и хрен с ним, замкнусь от него подальше в монашеской келье, стану копить силы для будущих подвигов, всё мне одному достанется!
Что может звучать глупее.
Мое же затворничество, напротив, отправляется исключительно дабы отсюда, из темной каморке вдали от мира, мой звенящий зов звучал подобно трубному гласу, но не по причине исключительной силы моей правоты — я еще не настолько зазнался, да и в целом еще поди знай, так ли уж я на самом деле кругом прав — но исключительно благодаря сверкающей отточенности моих аргументов.
Уж если здесь, в сырости, темноте и одиночестве крошечной кельи, где меня ничто и никто не в состоянии хотя бы и на секунду отвлечь от собственно размышлений, я не смогу достучаться до малых сих в собственных рассуждениях, то, в таком случае, быть может, не стоило и вовсе пытаться?
Да, сила правоты из застенка возрастает стократно, но вдруг я и правда пошел по неверному пути, свернул не туда, зашел не в ту дверь? Такое иногда приходит мне в голову, и это истинно страшнейшие часы моего здесь пребывания. Ужели всё зря? Ужели я ничем не лучше тех праздных горлопанов, что матерной частушкой на улицах собирают в кепарик мелочь, пуская его по кругу меж гражданской публикой, глазеющей на ярморочных балаганах? Много ли они настрадались? Много ли они истратили моральных сил на свои злобные вирши? Много ли ума надо — предсказывать грядущие катаклизмы да поносить на чем свет стоит малых и великих, выделяя из них лишь себя, таких разумных, таких велеречивых?
Видывал я подобных немало, и зарекся им уподобляться хотя бы и в малом.
Уже хотя бы и тем самым велик мой подвиг самоограничения и нестяжательства, что способен он уже одним своим фактом оградить меня от непосредственно такой возможности — заделаться одним из них.
Ну посудите сами, ежели я сижу тут, запертый в холодной клетке, и разговариваю исключительно с клочком мятой бумаги, какой мне может быть резон в беспалевном популизме и пустом самовосхвалении. Этой же ерундой, если подумать так, и заняты почитай что и все мои коллеги там, на воле. Целыми днями только и делают, что непрерывно срутся друг с другом на всех по кругу публичных площадках. А иначе де забудут нас, горемычных, все грантодатели, а тако же ивентоустроители, и ты поди сумей отбиться от такого искуса?
Здесь же я один, меня никто толком не слышит, таким образом работает моя базовая интенция к физическому ограничению любых отвлекающих маневров и фланговых охватов, от которых лишь время проходит, а толку с них — чуть.
Собрались с силами — и в поход!
И чего это меня сегодня занесло в какие-то военно-морские терминологические аллюзии. Верно, доносятся все-таки и до моего сокрытого ото всех холодного уединения два на два странные шорохи из внешнего мира, что-то там происходит, что-то ворочается, не давая мне спокойно заснуть, будоража меня поминутно.
Да что же это такое, выходит, даже в моей затхлой келье несть мне покоя от мирских тревог и соблазнов? А ну брось, врешь, не возьмешь!
Бисерины крошечных буквиц бегут у меня из-под грифеля, торопятся на свет, спотыкаясь и падая, устраивая споры, заторы, запруды и крестные ходы. Мне не жаль потраченного на них времени, у меня его теперь стало — хоть залейся, как не жаль мне и моего нечаянного читателя, силящегося сейчас угадать, к чему это я веду, какую мысль злоумышляю для должного финала.
А требуется ли моему здешнему бдению такой уж специальный финал, или же мне довольно мрачной фигурой сгорбиться над собственным текстом и в таком образе грозного демона довлеть над ним, изрекая загадочные инвективы и уже тем долженствуя быть самодостаточным и самонареченным.
Нет, я не таков, да и можно ли представить более смешную и нелепую фактуру, чем я в этот скорбный и драматический час, час моей скорой победы.
Победы над слабостью собственного тела, над тщетой собственного разума, над бессмыслицей окружающего мою келью мира. Я могу быть слаб и немощен, но не тревожусь я сейчас лишь о одном — буду ли я когда-либо понят и услышан. Потому что единственный мой истинный собеседник, наперсник, критик и шельмователь — отнюдь не от мира сего. И уж он-то меня видит насквозь, куда яснее даже, чем я вижу сам себя. Видит на просвет, видит до самого донышка. Уж его-то не обмануть никакими формальными поступками и показными деяниями. Даже в окружающей меня мгле он ждет у меня за плечом, чтобы оценить по заслугам написанное, а также и несказанное вовсе.
Ибо бежать от соблазнов плоти сюда, в мою келью, ради какого-то призрачного признания там, в миру? Глупости какие. Что мне оно даст, что добавит к моим болящим ребрам и стынущим позвонкам? Какие такие медали стоят того, что я тут претерпеваю каждодневно и всенощно?
А этот текст — истинно стоит того. Как стоит и то, что последует после.
Ведь ей-же-ей, не моими подслеповатыми глазницами перечитывать все, здесь написанное, как не мне и давать ему оценку. Не для себя писано, не для себя. Иные авторы так увлекаются этим самолюбованием, полюбляя собственные творения превыше всего сущего, что начинают буквально красоваться, вместо того чтобы оставаться тем единственным, для чего нас всех сотворили. Отражением, просто отражением бытия. Ибо тот, ради кого мы все творим, только так — через нас, через наши жизни, через наши устремления — может познавать мир.
Тот обидный максимум, на который мы вообще отродясь способны — это оборачиваться под конец нашей земной юдоли не слишком кривым зеркалом чужого и весьма прискорбного творения. Судите сами, если истинный творец не сподобился произвести на свет ничего лучше этой вот кельи со всеми населяющими ее мокрицами, крысами и тараканами — и да, мной — то на что, в таком случае, можем претендовать мы сами?
Максимум той красоты, что нам отпущен, равновелик разве что золоченому ершику от унитаза, потаенной комнате грязи и пафосной аквадискотеке. И это все. Можем ли мы, при таких-то раскладах, претендовать на нечто большее, не впадая в грех самолюбования? На мой взгляд — никак нет. И потому я как попало кладу впопыхах строчки, не желая сказать лучше, чем до́лжно.
Втайне желая лишь одного — успеть закончить свой земной труд до того, как…
— Сышь, мужик!
Я отмахиваюсь от гнусавого голоса одной лишь пластикой тела, дрожью согбенной спины, мурашками по покрытой горячечной испариной коже, вздыбленным ежиком коротких волос. Я не оборачиваюсь, продолжая писать.
— Ну ты, к тебе обращаются!
Не показалось. Но как же, я же еще не закончил, я, можно сказать, только приступил…
Ледяная, как будто потусторонняя рука тяжело ложится мне плечо, разом останавливая суетливый поток разбегающихся мыслей. Ха, «как будто». Да уж какой там.
— Чо сидим? Встаем и выходим.
Я все так же неловко, спиной, не оборачиваясь, задаю единственный приходящий мне в голову дурацкий вопрос.
— С какими нах вещами? На прогулку! Вещи тебе там не понадобятся, гы-гы.
Трубному, раскатистому смеху вторит другой, такой же бестелесный голос.
И только теперь мои силы меня окончательно покидают, я роняю из безвольных пальцев карандаш, смятый клочок исписанной каракулями бумаги летит мне под ноги в самую грязь, но какой смысл обращать теперь внимание на такие мелочи.
Только теперь, на самом краю, мне становится настолько все равно, что даже самый страх растворяется во мне, как в плавильном тигле. Я — уже не я. А скоро буду совсем не я. Так чего теперь бояться.
Неловкой мешковатой фигурой я оборачиваюсь навстречу тем двоим.
Ангелы или демоны, кто их теперь разберет. Рога и клыки торчат, но и белоснежные крылья на месте. На лапах чешуя и когти как крючья, а в тех лапах отчего-то сжаты два нелепых ржавых казенных штуцера. Будто этим требуется оружие. Кто таким посмеет возразить, кто возжелает оказывать сопротивление.
Глядя на них каждый поймет, что всё.
Как там это у них называется, «на прогулку».
Что ж. И правда. Пора. Это только в песне поется, «я делал это по-своему». Ха. Как бы не так. Ты можешь тщить себя надеждой, но на эту прогулку ты пойдешь, как они скажут.
8. Над пропастью во лжи
У семи ключей кто тебя учил
Кто чего сказал
У семи дорог кто тебя женил
С кем тебя венчал
Словом, дело было в мартабре, и холодно, как у ведьмы за пазухой, особенно здесь, на долгих прудах. На мне были только узкие джинсы да толстовка — ни перчаток, ни шапки, а что вы думали, на прошлой неделе какой-то хмырь спер дедушкино драповое пальто прямо из гардероба вместе с перчатками — они там и были, в кармане. В этом городе полно жулья. Вроде все вокруг богатенькие буратины, но все равно полно жулья. Чем дороже кабак, тем в нем больше ворюг. Но мне западло бегать теперь по комиссионкам выискивать покраденное — куплю себе новое в новой жизни.