Роман Корнеев – Гать (страница 31)
Козлевич минут пять к ряду продолжал оттирать с пальцев чужую липкую слюну. И чего они всё лезут, чего им, скажите, неймется, с такими-то хлипкими шеями. Тварюшку он срисовал еще на подходе, ловок, шельма, ничего не попишешь. Ни звука, ни постороннего движения. Вот только вонь мокрой псины за версту угадаешь, даже во сне. Видать, вкрай засиделся полковник в казарме, принюхался совсем, растерял хватку, раз так крепко сумел подставиться.
Пожалуй, даже отреагировать сумел, да только уж больно быстр паршивец, напоролся полковник в итоге на собственную пулю, вот так оно и бывает. Дикий запад. Быстрый и мертвый. Но Козлевича такими маневрами не возьмешь. Быстр вражина, да слишком тонкокостен, крепкие пальцы Козлевича его разве что не пополам разломали, как хлебный мякиш. Еще бы понять, что это вообще такая за тварь. Что-то новое. И кто-то ведь спустил ее с цепи.
Так, ладно. Вот теперь точно надо уходить. Они наверняка чуют смерть друг дружки. Скоро будет здесь их целая толпа.
Хорошо другое — знал бы гаденыш, с кем имеет дело, наверняка не стал бы в одного соваться. Значит, еще побегаем.
Шагом. Марш.
Спустя полчаса Козлевич уже едет на мотодрезине обратно в город. Козлевич едет работать.
8. Явка с повинной
Я часто вижу страх в смотрящих на меня глазах
Им суждено уснуть в моих стенах
Застыть в моих мирах
Сочувствие ваше мне не требуется, я себя не на помойке нашел. Только выйду на улицу с оказией, сразу вокруг охи-вздохи раздаются, как жалко, мол, такой молодой.
А если и молодой, то что? Сразу ложись теперь да помирай? Нет уж, дудки, не на таковских напали. Я еще поскребусь, я еще поковыряюсь, поелозию по белу светушку у всякой досужей публики на глазах.
Чтобы покончить с этим всем, много ума не надо, или чего там, силы воли. Глупость все это. Для такого опрометчивого шага нужна не сила, но бессилие что-либо противопоставить злой судьбе. Это в толпе ходить — чего уж проще, дал слабину, поддался на их посулы и крики, рявкнул раз, рыкнул два, все довольны, можно смело кидаться в тебя камнями, это же так просто. Но ты поди останься среди нелюдей человеком. Не будь, как они, ступи в огонь, пойди против ветра. Вот где нужна крепость ума и мужество — продолжать оставаться человеком там, где другой враз оскотинится и сгинет.
Нет. Никогда я не сдамся. Даже стоя на пороге великого ничто, я буду помнить, что жизнь — это не только борьба и страдание, но и нечто большее. Это искра в глазах прохожего, это встречная улыбка девушки, продающей цветы на углу, это музыка, доносящаяся из открытого окна соседнего дома. Жизнь — это моменты, которые мы запоминаем, это истории, которые мы рассказываем, это воспоминания, которые мы храним.
Жизнь — это дар.
Так что пусть говорят, что хотят, пусть судят, как им угодно. Я выбираю жить, выбираю дышать каждым мгновением, пусть даже и вопреки всему.
Я буду идти по этому пути, пока сердце бьется в груди, пока в душе живет хоть капля надежды. И пусть мир вокруг меня рушится, я найду в себе силы взглянуть ему в лицо и сказать — я еще здесь, и я не поддамся соблазну тоски, посулам безнадеги, не кану в тихое болото липких тенет предательской слабости бесконечной череды пустого самокопания.
Да и какой в нем смысл?
Любой другой на моем месте вообще выкинул бы из дома все зеркала — как символ избавления от соблазна. Глаз не видит — желудок не страдает. Так многие и живут — выдумают прекрасных себя, чья бабушка не согрешила здесь на болотах с водолазом, а вовсе даже была царицею морской, потомком урусских князей инкогнито. И крепко зажмуриваются до скончания века.
Но я — не таков. Я больше, я выше этого. В прямом смысле. Когда я выхожу на улицу, мои вечно слезящиеся глаза оказываются так высоко над беснующимся людским морем, что иногда я вовсе забываю об их бренном существовании. Я как будто становлюсь один на всем белом свете, погруженный в туман бытия задумчивый одиночка, бредущий по своим делам. Ну и что, что не такой, как все. Что я вижу в мутном зеркале собственной прихожей? Ровно то, что ожидаю увидеть, то единственное, что мне выдано злою судьбой в качестве безраздельного собеседника до конца моих дней.
Серая землистая кожа, холодный отсвет вкрапленного металла, вечно сочащаяся у скреп сукровица. Лоскутное одеяло чужих былых мечтаний. Но что мне с того, я таков, каков есть, и можете не сомневаться, от самого себя я не бегу даже в кошмарных снах, что иногда мне снятся под самое утро.
Сюжет там развивается совсем иной.
Будто проживаю я в прекрасном замке среди ухоженного тенистого сада, кругом газовые фонари развеивают вечную болотную мглу своим ярким светом, разноцветные райские птицы скачут по ветвям, роняя перо в прелую листву под ногами. По всему выходит — красота-то какая, лепота. Одна проблема — в этом сне я вечно голоден, причем не в бытовом, природном смысле — хоть жизнь моя и дарована мне при весьма противоестественных обстоятельствах, как и все живые существа, я регулярно нуждаюсь в должном харчевании.
Но тут другое. Чувство такое, будто голод из меня жилы тянет, вцепляясь в кишки раскаленными металлическими крючьями, так что мне уже не до красот вокруг, и не до велеречивых рассуждений о бренном. Бытие это вот оно, запустило в меня свои жадные руки-ножницы и терзает. А я бы и готов утолить эту невыносимую страсть, погасить, наконец, горящий у меня в нутре пожар, однако чем? Нечем.
Ни крошки хлеба в том замке, не говоря уже о столах, заваленных яствами.
Пусто кругом, шаром покати.
То есть как бы не так. Замок мой во сне уютен, прибран, и столы, те самые тисовые столы на две дюжины персон, заблаговременно расставлены по палатам, и в саду повсюду видны уютные беседки, только и ожидающие принять припозднившуюся дружескую компанию на званый ужин. Но нет. Не носятся слуги, не дымятся блюда и соуса, не наполняются бокалы, не стучат о столешницу горячие супницы.
Я один, и даже корки хлеба мне подать некому. Я уж готов бы был с голодухи насырую вточить райскую птицу прямо так, целиком, не разделывая, да только юркие твари больше издеваются над моими страданиями с недоступных даже моему немалому росту ветвей, чем желают лезть мне в рот. Положение, скажу вам — хуже не придумаешь, хоть ложись да помирай, а помирать я, как вы уже должно быть заметили, не собираюсь. Нет у меня такого в близлежащих планах.
И вот маюсь я с голодухи промеж всей этой красоты, и ясное дело, не мила она мне, окаянная. Такая дилемма, хоть вой.
— Дяденька, а дяденька?
Откуда это голос такой раздался в моем голодном одиночестве? Опускаю я глаза долу и вижу там девочку-настеньку. В сарафане, с косой. Стоит такая, глазками луп-луп.
— У вас тут случайно в саду не произрастает цветочек аленький?
Что бы вы почувствовали на моем-то месте? Правильно, все тот же лютый голод.
До цветов ли мне в подобном настроении, мне только и хватало сил, что отвести свой жадный взгляд от тонкой девичьей шеи. Интересная деталь, на том укромном месте, где у людей обычно бьется живой пульс, у гостьи моей нежданной царило лишь мертвенное спокойствие. Что ж, недаром девочка эта с косой ходит.
Аленький, говоришь, и вспомнилось мне тут, что в саду, за кустовой изгородью, где никто даже не ходит и не видит, растет цветок одинокий, аленький. Не простой он, о нет, сказочный! Ягоды его — спелые, красные, словно капли крови, а вкус… Ах, вкус! Сладкий, как первая любовь, и освежающий, как утренняя роса.
— Подожди здесь, — говорю я девочке и торопливо мчусь к заветной изгороди, аж сердце бухает.
И что это меня так разобрало? Обыкновенно я хожу спокойно, враскачку, лишь бы ничего вокруг не повредить, а тут вдруг подобный ажиотаж.
В общем, не миновало и пяти минут, как я вернулся, сияя от радости и с цветком в руке.
— Вот, держи, — протягиваю я ей аленький цветок, аж глаза ее заблестели, как две звезды на небе. А у меня самого при этом снова желудочный сок с бурчанием через край.
— Спасибо, дяденька, — говорит она, и в ее голосе звучит благодарность и чистота детской души. И тут же шасть — и словно растворилась она в туманных росах без следа.
И только тут до меня доходит, что это за цветок такой был. Зовется он «утоли моя печали» и ценится в высшем болотном свете больше всяких драгоценных металлов, поскольку именно из него изготовляется таинственная красная жидкость, выпив которую ты на время перестаешь быть рабом собственных желаний, разом утоляя их нутряной голод и обретая тем истинное всемогущество, почти равное богам горним небесным.
И так мне становится обидно от этой мысли, что я тут же просыпаюсь в поту и слезах. И, разумеется, совершенно голодный.
Как поступили бы вы на моем месте в означенных обстоятельствах? Застыли бы в гнилом самокопании, принялись бы бесконечно ходить на терапию с диагнозом «расстройство пищевого поведения» в сочетании с застарелым пост-травматическим синдромом? Но я — не таков. Я не решаю свои вопросы пустым забалтыванием, я иду ему наперерез по кратчайшей возможной траектории.
Потому что после третьего однотипного сна я вспомнил эту навязчивую девочку со вполне очевидной цветочной ассоциацией. Сны наши, да будет вам известно, суть прямое и непосредственное продолжение, если хотите, подсознательное развитие нашей яви.