Роман Кацман – Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020) (страница 5)
Для русско-израильской литературы ключевым стало сочетание реалистического и сказочного дискурсов, направленное на изобретение новых идей, в том числе эстетических, с целью преодоления существующего (или предполагаемого) исторического, культурного и духовного кризиса. Новейшая интеллектуальная сказка занята поиском своих духовных, жанровых и исторических корней. Утопии и дистопии растворяются в метамодернистской атопии. Тексты джойсовского типа оказываются скорее ренессансными, чем модернистскими, а их корни уходят в талмудическую агаду. Новейший реализм возвращается к барочным традициям. Психологизм оказывается мифологичным, а мистицизм – экзистенциальным. Кафкианская линия оказывается сплетенной не только, как ожидается, с хасидской и каббалистической линиями, но и с теорией хаоса и современными биологией и антропологией. Борхесовская сказка приобретает черты мидраша и средневековой схоластики. Через сказочное и мифическое, преломляясь в современном интеллектуализме, новейшая русско-израильская литература находит свой путь к реальному.
Реальность
В современной физике, физиологии, социологии, психологии и философии представление о сути того, что привычно называется реальностью, изменилось до неузнаваемости. Вслед за феноменологией Гуссерля и Хайдеггера реальность стала пониматься как то первичное, на что направлены наша забота и наше восприятие, что предшествует познанию вещей и обусловливает его, но в то же время не существует само по себе, вне корреляции с человеком, а каким-то непостижимым образом невозможно без его бытия-в-мире. Существенные сдвиги произошли в понимании исторической, культурной и политической реальности, суть которых состоит в отрицании ее самоочевидности. Изменилось ли оно в литературоведении и, в частности, в концепции литературного реализма? В XX и, особенно, в начале XXI века было произведено большое количество гибридных понятий, например метареализм, магический и символический реализм, но все они оставляют понятие реализма неизменным, хотя и допускают его открытость самым неожиданным и даже противоречивым комбинациям. Главным моментом проблематизации литературного реализма представляется то, что можно назвать его банализацией: любая «простая» репрезентация реальности кажется реалистической, вне зависимости от того, что при этом считается реальностью и в чем суть этой «простоты». Поскольку ни реальность, ни репрезентация не могут более считаться самоочевидными, возникает естественный вопрос: а можно ли вообще говорить о реализме, пусть даже не в абсолютном, а в относительном значении слова? Не стал ли реализм чем-то вроде рудимента, доставшегося в наследство от давно потерявшего свою значимость наивного позитивизма? Однако достаточно вынести за скобки вопрос о сути реализма, и становится ясно, что ни писатели, ни читатели не готовы отказаться от того особого
Но что в этом новом позволяет считать его реальным? Ведь мы привыкли скорее к обратному: реальное самоочевидно, заведомо фундировано в себе самом, а новое появляется как нарушение этой самоданности и самообоснованности. Другими словами, новое потому и ново, что недоступно включению в обоснование данного. Решением этого противоречия может быть для начала отказ от отождествления реального с данным, а познания реального – с процедурой обоснования или доказательством существования. Вторым же и окончательным шагом, подготавливающим это решение, должно стать осознание того, что такой отказ не влечет за собой отрицания возможности и необходимости рационального, научного познания. Скорее напротив, именно признание того, что открытие нового есть познание реального, точнее, того, что в данный момент
Как гипотеза о том, что реальное существует (независимо от человека), выражается в дискурсе, в его конфигурациях, в семиотике? Одинаково наивны как концепция о том, что реальность может быть представлена в литературе независимо от языка, так и концепция о том, что язык может существовать без необходимости полагать существование реальности. Сегодня ясно, что реальное всегда уже включает в себя язык, язык всегда включает в себя реальность, но при этом реальность и язык не сливаются в одно. Существует литература, которая в одинаковой степени преодолевает обе эти формы наивности. Появлению такой литературы благоприятствуют два условия: деавтоматизация реальности и деавтоматизация языка. То есть реализм в этом понимании следует искать либо в транскультурной, но не трансъязыковой литературе (например, израильтянин, продолжающий писать по-русски), либо в трансъязыковой, но не транскультурной литературе (например, украинец, перешедший с русского на украинский язык письма), либо в транскультурной и трансъязыковой литературе (например, эмигрант из России, пишущий на неродном для него идиш в Израиле или США). В них следует искать моделирование гипотетической сцены объектно-ориентированного, не корреляционистского бытия, в котором реальность и язык являются не конструктами, а объектами.
Такая сцена должна быть интеллектуальной конструкцией, выраженной поэтическими средствами. В этом качестве сцена реального не самоочевидна, не интуитивна, не эмпирична, она не отражает «то, что есть», но в то же время она и не тайна, не загадка и не обман. На ней могут разворачиваться любые «жанровые сцены», в том числе фантастические или сказочные, но в том случае, если высказывание строится на основе структуры реального, произведение должно считаться реалистическим. Ведь коль скоро само понятие реальности изменилось и в науке, и в философии, и в социологии, и в антропологии, то оно должно измениться и в нашем понимании того, что такое реальность в литературе. Используя термин одного из основателей спекулятивного реализма Рэя Брасье, можно сказать, что «манифестируемая» реальность больше не может быть основанием реалистического мышления и письма [Brassier 2007]. Но не потому, что те или иные культурные агенты, языки и риторики в борьбе за власть скрывают реальное, а потому, что свойство самоочевидной или непосредственной выраженности не является свойством реальности, как она понимается сегодня. И вообще, дихотомия выраженности и сокрытости не входит больше в реалистическую онтологию, поскольку является функцией отношения с привилегированным субъектом, каковое противоречит структуре реального, постулируемой реализмом сегодня, в частности тем его направлением, которое именуется спекулятивным реализмом.
Можно спорить о том, насколько новаторскими и убедительными являются работы философов, условно объединяемых под концептуальной вывеской спекулятивного реализма, однако не вызывает сомнений, что для литературоведения они могут представлять большой интерес, поскольку касаются одного из главных вопросов литературы – определения, отражения и формирования реальности. Сегодня из глубины постструктуралистского, постгуманистического дискурса рождается новое критическое мышление, способное переформатировать его таким образом, чтобы оказался разрешенным и научно обоснованным выход за его пределы. Это порождает ряд вопросов. Первый и наиболее очевидный – следует ли методологически разграничивать реальное, реальность и реалистическое, когда речь идет о художественном тексте. Ведь ясно, что быть (или казаться) реальным и быть частью реальности – не одно и то же; быть реальным и быть представленным или описанным как реальное – не одно и то же; быть описанным в качестве реального и быть описанным таким способом, которым обычно описывается реальное – не одно и то же. Другими словами, реальное – это сам объект, его свойство или способ его репрезентации? Что мы имеем в виду, когда говорим, что тот или иной элемент в литературе реалистичен: его суть, характеристику или отношение? Отсюда следует другой вопрос: является ли реальное и реалистичность абсолютным или относительным понятием? И хотя литературоведы, в особенности критики, часто пользуются этими терминами как относительными, отнюдь не ясно, что служит им мерилом и что видится им противоположностью реального – фантастическое, абстрактное, воображаемое, несуществующее? Возможно; однако ни одно из этих понятий не является точной антиномией реального, а следовательно, не годится как контраст для его выявления. С этого же вопроса Фредерик Джеймисон начинает свою книгу о реализме «The Antinomies of Realism» [Jameson 2013], но уводит дискуссию в сугубо антропоцентристскую сферу неопределимых переживаний и ощущений читателя, в метафизическое и сомнительное с философской точки зрения противопоставление судьбы и вечности, в умозрительную автономию телесного и в материализм, который отнюдь не проясняет суть реализма и вовсе не пересекается с ним.
Другой вопрос, который имплицитно уже содержится в предыдущих, – что такое объект в литературе. Проведенная такими феноменологами, как Роман Ингарден, проблематизация объективного существования произведения искусства выявила со всей наглядностью бесспорность существования особой идентичности произведения. Герменевтика же, как у Вольфганга Изера, например, показала, вопреки поставленным целям, что существование произведения не исчерпывается его чтением и пониманием, даже если это последнее включает в себя и материальные процессы как часть акта чтения. Исследования по материальной культуре книги и литературы зачастую приходят к замене понятий репрезентации и объектности понятиями симуляции и материальности [Hayles 2002:6–7]. Однако они окончательно убеждают в том, что объектность произведения искусства не может быть сведена ни к объективности содержания, ни к материальности его носителей, ни к техникам симуляции значения. Знаки – это объекты, но могут ли они существовать вне отношения означивания? Если нет, то не означает ли это, что понятие объекта вновь используется не по назначению? Тогда даже возвращение к классическим понятиям репрезентации или мимезиса не гарантирует возвращения объектности. Тем более это верно в отношении авангардистской и неоавангардистской литературы: чем более выраженной и продуманной самими авторами становится идея о произведении или языке как об объекте, независимом от автора и от человека вообще, тем более зависимым от отношения к нему и от понимания самой этой идеи оно становится. В результате литературоведение остается там, где и было всегда: в сфере некритического использования понятия объекта как воображаемого референта означивания, то есть как репрезентируемого смысла. А последний как раз и не может претендовать ни на объектность, ни на объективность.