реклама
Бургер менюБургер меню

Роман Эркод – Проявитель. Наследие (страница 7)

18

Первые кадры были ожидаемыми, почти успокаивающими. Шикарный интерьер квартиры. Тело Ирины Беловой в той жуткой, танцующей позе. Символы на дорогом паркете. Все было четко, ясно, ужасно, но… нормально. Предсказуемо. Никаких лишних ботинок. Никакого его лица, его вторжения в кадр.

Он почувствовал слабый, робкий, но такой желанный прилив облегчения, теплой волной разлившийся по телу. Может, тот первый раз был случайностью? Однократным сбоем? Глюком матрицы? Или… его психика все же сыграла с ним злую, изощренную шутку, которую он теперь, силой воли, преодолел?

Он продолжил изучать пленку, уже почти успокоившись. Кадры с телом под разными углами. Крупные планы дорогих украшений ‒ возможно, в них был скрыт смысл, ключ. И тут… его взгляд, скользящий по пленке, вдруг застыл, впился в одно место.

Между кадром с изысканным узором на дорогих обоях и общим планом комнаты был еще один кадр. Не его. Чужой.

На нем была снята не светлая, просторная гостиная Ирины Беловой. Снимала, без сомнения, та же камера, тот же «Зенит» ‒ он узнавал характерные блики, контраст, почерк. Но это была другая комната. Совершенно другая. Темная, с низким, давящим потолком, с обшарпанными, сырыми, покрытыми плесенью стенами. Подвал. Или склеп. И в центре кадра, освещенный лишь одним, тусклым, одиноким источником света где-то сбоку, отбрасывающим глубокие, рваные тени, был человек.

Незнакомец. Мужчина. Его лицо было освещено так, что одна половина тонула во мраке, а на другой играли светотени. Но черты были видны достаточно четко, чтобы запомнить: узкий, костистый подбородок, темные, непослушные волосы, спадающие на низкий лоб, тонкие, плотно, почти злобно сжатые губы. И глаза… глаза, даже на негативе, были полны холодной, безразличной, нечеловеческой решимости. Взгляд мясника, делающего свою работу.

В его руке был длинный, знакомый до боли нож. Тот самый, что Максим видел на первом «лишнем кадре» в своей собственной руке. Лезвие блестело в полумраке, как глаз хищника. Рука была уверенно, твердо занесена для удара, для завершающего движения.

Это не было постановочным, бутафорским кадром. Это была моментальная, живая, жестокая фотография, сделанная в самой гуще действия, в апогее насилия. Фотография палача за работой. Настоящего палача.

Максим медленно, почти благоговейно опустил лупу. В голове у него воцарилась оглушительная, звенящая тишина, полная понимания. Все вдруг, в одно мгновение, встало на свои места, сложилось в единую, чудовищную, но ясную картину. Пазл был собран.

Камера не показывала будущее. И не показывала его темную, больную сторону, как он думал сначала.

Она показывала палачей. Только палачей.

В тот первый раз, на месте убийства Алексея Сорокина, она показала ему, Максима, как потенциального убийцу. Возможно, это была версия будущего, которая, к счастью, не сбылась, которую он смог избежать. А может, это была просто метафора, укор ‒ его вина за то, что он не может остановить это зло, что он лишь беспомощный свидетель.

А теперь она показала настоящего. Того, кто это сделал на самом деле. Того, кто стоял за обоими убийствами, кто дергал за ниточки.

Он не сходил с ума. Его камера была не проклята. Она была… даром. Ужасным, невыносимым, тяжким даром, перешедшим к нему по наследству от деда, который «фотографировал невидимое» и, видимо, знал, что делает.

Он стоял в своей разгромленной, пропахшей химикатами лаборатории, глядя на негатив с лицом убийцы, и понимал, что игра изменилась, перешла на новый, невероятный уровень. Он больше не был просто фотографом, пассивно фиксирующим последствия. Он был свидетелем. Не просто преступления, а самого момента зла, его апогея. Он видел его лицо. Он знал его в лицо.

И это означало, что теперь он был в игре. По-настоящему. И игра эта, он чувствовал, велась в одни ворота. Ворота, за которыми стоял этот незнакомец с ножом, который, возможно, даже не подозревал, что его уже видят, что его уже сфотографировали сквозь время и пространство.

ГЛАВА 5. Первое предупреждение

Ощущение было сродни тому, как если бы он держал в руках живую, тикающую бомбу с непонятным таймером. Негатив с изображением незнакомца-убийцы лежал перед ним на столе, и Максим чувствовал, как от него исходит почти физическое тепло, опасное излучение чистой, концентрированной, безразличной угрозы. Этот маленький, хрупкий кусок пластика и эмульсии был сейчас опаснее любого пистолета, любой взрывчатки. Он знал лицо монстра. И монстр, рано или поздно, по законам жанра, должен был почувствовать этот пристальный, невидимый взгляд на себе.

Первым, животным, инстинктивным порывом было уничтожить улику, стереть память, сделать вид, что ничего не произошло. Сжечь негатив, размагнитить его, растворить в кислоте. Забаррикадироваться в своей квартире, как в последнем убежище, и ждать, пока кошмар не закончится сам собой, не рассосется. Но он уже пробовал прятаться, убегать. Кошмар нашел его и здесь, в самой глубине его берлоги, проявившись в красном свете лаборатории, как призрак.

Вторым, более рациональным, но не менее опасным решением было пойти к Семёнову. Положить снимок на его вечно заваленный бумагами стол и сказать: «Вот, Иван Петрович, ваш убийца. Распечатайте, размножьте, ищите». Но как он, глядя в глаза, объяснит происхождение этой фотографии? «Видите ли, Иван Петрович, моя камера волшебная. Она каким-то неведомым образом фотографирует преступников прямо во время совершения ими преступления, даже если я при этом нахожусь в другом месте и ничего не вижу». Его мгновенно, без разговоров, упекут в психушку, а камеру конфискуют как вещдок, как аномалию. Или, что было бы еще страшнее, Семёнов, этот старый, видавший виды циник, мог бы ему, как ни странно, поверить. И тогда Максим стал бы вещдоком сам, подопытным кроликом, заключенным в клетку собственного необъяснимого дара.

Оставался третий, трусливый, не профессиональный, но единственно безопасный для него лично вариант ‒ анонимность. Подбросить улику. Дать им направление для поиска, тропинку, не раскрывая себя, своего источника, своей страшной тайны. Это было малодушно, не по-мужски, но это давало ему хоть какую-то иллюзию контроля и безопасности.

Он провел бессонную, нервную ночь, печатая в красном свете контактные отпечатки с того самого злополучного негатива. Он сделал дюжину снимков, выбирая самый четкий, самый выразительный, самый шокирующий кадр, где тени не скрывали, а, наоборот, подчеркивали жестокость и холодную решимость в глазах незнакомца. На рассвете, надев темные, скрывающие глаза очки и натянув на голову капюшон, он, как настоящий преступник, обошел несколько уличных почтовых ящиков в разных, удаленных друг от друга районах города и опустил в них простые белые конверты без обратного адреса, адресованные в управление, на имя капитана Семёнова. Внутри лежала фотография и распечатанная на принтере, безличная записка: «Ищите этого человека. Он убил Сорокина и Белову. Очевидец».

Вернувшись домой, он попытался убедить себя, что поступил правильно, мудро, как стратег. Он сделал все, что мог, не подставляясь, не вылезая из тени. Теперь дело за профессионалами, за машиной правосудия. Он лег на кровать, надеясь на первое за много дней забытье, долгий и глубокий сон, но сон, как назло, не шел, бежал от него. Он ворочался, прислушиваясь к каждому шороху за дверью, каждому скрипу половиц в старом доме. Он выдал убийцу. Предал его анонимно. А что, если убийца каким-то образом, какими-то своими, извращенными каналами узнает об этом? Что, если у него есть свои глаза и уши, свои источники?

Его мучил и другой, более философский вопрос: почему камера показала сначала его, а потом ‒ настоящего убийцу? Почему сначала намекнула на него самого, как на потенциального палача, а потом явила миру настоящего преступника? Было ли это испытанием его духа? Предупреждением свыше? Или камера просто фиксировала не сам факт, а темное намерение, и в тот первый раз в нем самом, в глубине души, жила какая-то неосознаваемая, тщательно скрываемая им самим темная мысль, желание?

Он так и не уснул, провалявшись до утра в лихорадочных думах. Ровно в десять утра раздался резкий, настойчивый, требовательный звонок в дверь. Сердце Максима ушло в пятки, вжалось в пол. Он подошел к глазку, боясь дышать. В пустом коридоре стояла Анна Короткова. Одна. Ее лицо было серьезным, сосредоточенным, но не враждебным. В ее ухоженных, сильных руках она держала тот самый, знакомый белый конверт.

Максим отступил от двери, чувствуя, как по спине ползет ледяной, липкий пот. Его раскусили. И так быстро, почти мгновенно.

‒ Максим, я знаю, что вы дома, ‒ раздался ее ровный, спокойный, но не допускающий возражений голос из-за двери. ‒ Откройте, пожалуйста. Нам нужно поговорить. Срочно. Без Семёнова.

Фраза «без Семёнова» заставила его замереть, как вкопанного. Что это? Ловушка? Хитрый ход? Или она действует в своем собственном, отдельном интересе?

Он медленно, будто поднимаясь на эшафот, повернул ключ и открыл дверь.

Анна вошла, окинула быстрым, профессиональным взглядом прихожую, его помятое, неспавшее лицо, темные, как синяки, круги под глазами.

‒ Можно? ‒ она уже снимала легкое пальто, чувствуя себя уверенно.