Роман Богословский – Зачем ты пришла? (страница 5)
– Ну почему? Почему, а?..
– Нипочему Ты ведь так любишь отвечать? Вот и я так отвечу: нипочему.
Я застегнул и надел все, что ты успела расстегнуть и снять. Мы перебрались на передние сиденья. Молчали, смотрели в лобовое стекло, его заносило снегом. И вдруг что-то внутри меня заговорило, слова сами собой сыпались и сыпались, словно колкий снег в лицо.
Говорил, что обещал жене порвать с тобой, забыть тебя, выбросить тебя из жизни; я клялся, что ты – просто так, девушка на день, час, минуту.
Я смеялся как полоумный, рассказывая тебе, как смотрит на меня дочка, когда я прихожу домой, пропахший твоими духами. Она же все понимает, ты это понимаешь?! Она же чувствует, что от папы осталась лишь половинка, одна часть его украдена кем-то чужим.
А Светка? Хлюпает и хлюпает в ванной. Ходит и следит, что и кому я пишу в интернете. Все эти наши переписки, длиннющие признания в почте – кому оно надо?
Посмотри же на меня, посмотри! Мы ломаем друг другу кости. Мы убиваем все вокруг и умираем сами. И жар, этот твой жар, он как язык пламени, постепенно слизывающий душу. Мои ладони в ожогах. Наши жизни сгорают изнутри и снаружи. Зачем, зачем ты пришла? Зачем ты вцепилась в этот свой руль, что за мысли режут твой лоб? Скажи же хоть что-нибудь! Что это за нос, что за глаза, откуда все это в моей жизни, объясни?!
И я, уже не помня себя, не замечая своих же слов, уже целую твою шею, сомкнутые, обиженные губы, холодные щеки. И давлю твою грудь через свитер, поочередно, то одну, то другую. Ты сидишь неподвижно, не мешаешь, но и не поддаешься. Ты мстишь мне. Пусть, пусть я теперь тебя раздеваю, да? Пусть я задираю твой свитер. Пусть теперь я лезу к твоим лопаткам, да? А ты даже не отодвинешься от спинки кресла. И не будешь реагировать на то, как я засасываю твою мочку, сладкую, эту маленькую мандаринку. Но губы твои приоткрываются, закрываются глаза, ты рывком поворачиваешь голову – и губы наши превращаются в единый бесформенный клубок, который пульсирует, напоминая столкновение разгоряченной лавы с пропитанной солнцем землей. И вот уже не понять, где лава, где земля. Все стало единым. И два языка наших – сведенный мост через бездну. Мост друг в друга. Мы едины, ты слышишь?! Я принимаю твой жар в себя, и пусть от меня останется только обугленная арматура, я беру его. Томатный хруст, я слышу его. Томатный сок закипает у меня в груди, лопаются пузыри, все вокруг бурлит. И тонет в нем моя жизнь, плавится. Ты пахнешь кипящим томатным соком, ты сделана из него. Дай же еще губ, дай еще языка! Суй его глубже, оближи мою душу, откуси от нее ломоть! И трещит твоя куртка под моими пальцами… Ну, хватит, хватит… Давай… спокойнее… Мы так задохнемся… Хватит… Нам пора… пора…
Зима обманула, наступила снова.
В самую стужу, в страшно-сказочную предмартовскую метель, тебе захотелось ясновидения. С чего вдруг ты стала видеть неясно? Кто замазал тебе глаза? Ты просто сказала, прошу тебя, садимся и едем к ворожее Наде в Степанове Будем спрашивать ее про нашу любовь, про то, что она есть такое.
Сели и поехали.
Пока мчали по вечернему городу, метель не так пугала, свет из окон домов и фонарей обманывал нас, преуменьшал значение хаоса. Машинка справлялась, искренне веря в эту фонарно-светофорную ложь.
Город закончился, началась трасса, окутанная стремительным потоком поземки. Поток уходил в белую бесконечность, за которой, казалось, и есть край земли. Но ты не верила в существование края земли, поэтому мчала каждый раз за край, и снова за край, не сбавляя скорости.
Въехали в Степанове Село погрузилось в мельтешащую мглу. Дома были похожи на гигантские черные головы деревянных великанов, тела которых по шею занесло снегом. И лишь глаза-окошки мерцали сквозь порошу тусклым светом.
– Ну и где этот дом, где она живет, ворожея эта Надя? – спросила ты у руля, в который вцепилась, спросила с пугливым раздражением.
«Где тут узнают про любовь, а? Что она есть такое?» – чиркнула смешная мысль мне по виску, воспламенилась, потухла.
Я мягко попросил тебя затормозить в любом месте, иначе было нельзя. Мы втроем – ты, я и машинка – качались, словно на вздыбленных волнах, готовые утонуть в белой морской пучине, на дне которой шевелились снежные крабы, ледяные рыбы и покрытые инеем водоросли.
Ты закапризничала: ну сделай что-нибудь, ты мужик или кто?
Я пересел за руль, поплыл по волнам медленно, то и дело сверяясь с курсом. За такой метелью можно было вовремя не увидеть айсберг – и разбиться.
…вгляделся в кружение. Вдалеке что-то светилось, кто-то ходил прямо по белой взъерошенной воде, какие-то тени. Они что-то кричали, светили фонарями, словно пытаясь спасти утопленника, чтоб не упал он на дно, не достался гигантским снежным водяным.
Вокруг чего они ходили? Это дом? Голова? Корабль? Сознание не подсунуло ничего привычного, и я просто созерцал непонятное движение неизвестных существ в неизведанном пространстве. Ты поднесла кулачок к губам, распахнула глаза на меня: кожа вокруг глаз надтреснулась. На секунду мне показалось, что из твоего лица проступает другое, чужое лицо.
Что-то ударилось в заднее стекло – один, два, три раза. Где-то сбоку взвизгнула метель, что-то хрустнуло под колесом.
– Можно, дорогие? – вместе с орущим свистом метели влетело снаружи. Дверь шибанулась о ветер.
Я выскочил, снег сразу же заплевал мне глаза ледяной слюной.
Существо улыбалось мне. Как я мог это видеть во тьме?
– Можно присесть-то? Не бойся, дорогой, я человек божий.
Священник сел на заднее сиденье, улыбался, часто дышал. Он был подозрительно молод и весел.
– Женаты ли? – первое, что спросил, высунувшись вперед и рассмотрев нас.
– Только собираемся, отец, – я пытался уловить его состояние, копируя интонацию.
Ты полоснула меня взглядом и еле заметным движением руки. Это было за «только собираемся».
Я решил пошутить:
– Сначала вот про любовь хотим узнать. Что она есть такое…
Батюшка меня не слушал, он взял слово без спросу и отдавать не собирался:
– Я священник местной церкви. Церковь Петра и Павла. Спасибо, что не оставили умирать в метели кромешной. Езжай потихоньку, милый, я скажу, если что…
Он вдруг умолк. Да так умолк, словно и не было его тут, и не говорил он ничего.
Метель влетела в сердце мое. Схватился я за ручку двери…
Он продолжил мягко:
– Любовь, значит, ищете. А я вот думаю, что все иначе. Это она, любовь, должна вас искать. И вообще – почему человек все время обязан искать любовь? Ему что, делать больше нечего? Забот других нет? Пусть берет и сама ищет. Люди-то без нее могут прожить, а она что будет делать, если людей не найдет? Так что вы подумайте. Это ее проблемы – и все тут. Но… не любовь вы ищете, – он хитро растягивал слова, – вы ищете Надежду. Ворожею Надю, так? Больше у нас ведь делать нечего, когда и глазам-то ничего не видно?
– Да, ее, – шепнула ты, словно сомневалась в этом, – Надю…
Батюшка откинулся назад, положил под голову руки. Пальтишко было ему сильно мало, рукава задрались по локоть.
И снова начал сквозь улыбку:
– Была у нас тут история такая. Лет сорок назад. Я тогда родился только. Валентин, с бешинкой мужик, застал жену свою, Аглаю, с каким-то пришлым казаком. Прямо в разгар прелюбодеяния, прямо когда она, словно бес в трубу печную, выла в лицо любовнику, глаза свои затворив. Любви искала, понятное дело. И что ж тогда… Валентин этот возьми да кулачищами забей обоих на месте. А тут двойняшки их прибежали с улицы. Одна и посейчас жива.
– А долго еще? – спросила ты.
– …значит, вот, – священник зевнул, я наблюдал в зеркало, как губы его в темноте растягивались медленно, за пределы зеркала, до бесконечности, – девчонки мать мертвую с мужиком увидели, заорали, завизжали, как вот снежара этот ласковый за окном. Отец схватил их – и бросил обеих в подвал да закрыл на засов. А сам поставил чугун, вскипятил воду, да и голову свою туда – сунь! Возьми и сунь! А девки в подвале орут, дверь царапают…
Он сипло вдохнул, взгляд его вспыхнул, но тут же подобрел:
– …девушка одна в это время в поле гуляла, в одной только ночной рубашке, хотя и день был уже, даже чуть к вечеру. Она, раскинув руки, крутилась там, собирая в ладони ветер со всех четырех сторон, стихией солнца обуреваемая, – показывала себя, чтоб любовь ее быстрее нашла. Но ветер стал толкать ее, иди, мол, сама все обретешь, без всякой любви. Погнал ее ветер. Так и пришла она, крутясь, по дороге, к дому этому, где девочки сидели взаперти. «Надежда, надежда!» – кричали они из подвала. И она услышала. Вошла в дом, поклонилась трем мертвецам до полуда открыла девочек. Вот с тех пор она Надежда. Ворожея Надя. Прежнее имя где-то там, среди темени подвала того затерялось. Надежда вам нужна – вот это правда. А не любовь. Так что – езжайте, милые. Сморите – пока я болтал, уже и звезды видно стало, все Господь очистил перед глазами вашими да фарами.
Я глупо присвистнул, как это иногда случается:
– А как же Надя? Мы же к ней… Любовь… что она есть такое…
– А Надя? А Надя вот тут, в этом доме. Преставилась она. Вот иду проведать напоследок, спасибо, что подвезли.
Я хотел хоть как-то задеть его:
– А разве церковь… разрешает… ворожея ведь? Колдуны, там, маги и чернокнижники… не унаследуют…
– Церковь-то? Церковь никогда последнюю надежду не отнимает. Кто жизнь человека спас, тот с ворожбой навсегда попрощался, даже если ворожил всю жизнь. Сбежала ворожба. Хвост ее только и видели за углом. Езжайте с Богом, а там видно будет. Вам все впереди.