Рои Хен – Души (страница 11)
Я не согласна, чтобы весь свет читал графоманию моего сыночка. Тут понаписано обо всяких интимностях нашей семьи, до которых никому нет касательства. Это моя жизнь, моя и Пети, мужа моего бывшего. Давайте-ка, все вон…
Правду сказать, у меня голова кругом идет. Руки трясутся. За окном у меня дома Яфо, но я не знаю, где я. Вот смотрю на соседкину стирку, вон она мотается на ветру, вон кондей, вон бойлер, вон внизу мальчишка на электросамокате, январь, израильская зима, плюс двадцать в тени, две тысячи двадцатый год, нет, нет, нет… Это ни в какие ворота, что мой сын тут понаписал… У меня сейчас сердце разорвется.
Какая же я дура.
Почему я раньше не заглянула в его писанину!
Неделю назад я зашла в Гришину комнату, принесла ему чаю, а он сидит себе за компьютером и печатает. Барабанит со всей силы, быстро-быстро, как какой-нибудь Рахманинов на пианино. Сроду его таким не видела. Читать-то он читал много, а вот чтоб писать – не упомню, а тут вдруг тук-тук-тук, даже головы не поднимет… И так час за часом, я ему еды принесу, а он все печатает себе, и так до самого вечера. Я на цыпочках ходила, чтобы только ему не мешать. И он всю неделю печатал. Что вам сказать… Достоевский!
Спрашиваю его: что ты там пишешь? Молчит. А чего отвечать, это ж мать спрашивает, а не кто-нибудь важный. Если ты не доктор или профессор, при Грише и рта не раскрывай. Когда он хочет, может устроить целое представление, так что всякий скажет: “Да твой сын прекрасно справляется”. Конечно, справляется. А вы вот поживите с ним, тогда и скажете, справляется он или нет. А когда он вдвоем с мамой, то или вопит, словно режут его, или плачет, что твой грудничок, или, как обычно, сидит и молчит. Чужим людям от него перепадает только мед, мне же достается все дерьмо.
Что я хотела сказать? Ах да, спрашиваю его еще раз, ласково: “Да что ты там пишешь, роман?” Не отвечает. Говорю ему: “Гришенька, душенька…” А он вдруг как повернется да заорет: “Марина, хватит!” Я чуть чай не расплескала.
Вышла из комнаты и думаю: разве красиво так вопить, словно людоед какой? Хочешь писать, пиши себе на здоровье, кто тебе мешает? Нет, правда, все в жизни ты уже переделал, только книгу не написал. Это я говорю с сарказмом, к сожалению, потому что Гриша ничего в этой жизни не сделал. Даже того, что все в Израиле делают. В армию не пошел, в путешествие после армии не поехал, ни университета, ни работы, ни женщины. Ничего.
А вообще, вы слыхали, чтоб ребенок обращался к матери по имени? Не мама, не мамочка, даже не “има”[32]. Только Марина. Было время, это обижало меня, а потом я стала себя убеждать, что это как бы из уважения, как в какой-нибудь семье аристократов. Но правда-то в том, что вовсе это не из уважения. Он называет меня “Марина”, потому что имеет в виду: “Ты мне не мама”.
Двадцать один час я рожала, пока Гриша вылез из меня. Не мама… Его силком вытащили оттуда. Ни в какую не хотел. Я до сих пор ощущаю пуповину, которая связывает меня с ним. Ее перере́зали, а вроде как и не перереза́ли. Я с ним и когда все хорошо, и когда дела у него – катастрофа. Мама всегда мама.
Ладно, слишком много я тут наговорила. Извините. Я вообще хотела попросить, чтобы вы закрыли книгу, и баста.
Даже если бы я хотела поговорить, слишком много пришлось бы объяснять.
Мне важно, чтоб вы знали одно: все, что Гриша тут понаписал, – одна сплошная ложь, его детство было… Ну вот, реву. Идиотка. Взрослая женщина – и так реветь. Ну да, больно мне, что тут сделаешь. Все знают, что самые близкие люди причиняют нам самую сильную боль. А Гриша еще как знает, как надавить на бо… Минутку, вы, наверно, вообще запутались, а кто это Гриша, потому что он в своем рассказе называет себя Гец. Что это за Гец такой, я вас спрашиваю? Так хоть кого-нибудь зовут? Ну, может, кого и зовут. Я не слышала. Моего сына зовут Григорий Цирульник. Так он взял “г” из собственного имени, “ц” из фамилии, и вышло у него Гец.
И вот как его имя – выдумка, так и вся его история – фантазия, и не говорите мне, что в литературе допустима фантазия! Я достаточно книг прочитала в жизни, у нас интеллигентная семья. И не думайте, что если у меня плохой иврит, то и мозгов нет. Я отлично знаю, что такое метафора или аллегория. И сама люблю, когда писатель создает особый мир и можно войти в него, будто под одеяло забраться, и не выбираться больше. Конечно, люблю, а кто не любит? Но здесь-то это уже не “создает”, а просто врет и злится. Ненавидит нас всех. Что это все такое, все, что он написал? Это его детство? Я так себя с ним вела? Это что, такой у нас был дом? Извините, это ж стыд один и наглость!
Может, кто-нибудь скажет, что я лезу не в свое дело, но мой сын, извините, – это мое дело, да еще как. И я вообще не собиралась за ним подглядывать. Дома у нас один компьютер, в Гришиной комнате, так я иногда захожу в интернет, когда он спит, – а он спит до часу-двух дня! Мне важно держать связь с подружками из класса, сегодня в России уже никого из них нет: Анна в Берлине, Леночка в Торонто, Машка жила в Париже, а теперь со своим турком, я даже не знаю где.
И вот документ его был открыт, и, поверьте мне, всякая мама, у которой ребенку тридцать девять лет, и он живет с ней, и состояние у него как у Гриши, психическое и физическое, – любая такая мама отлично поймет, чего я сунула туда свой нос.
Сперва я сказала себе: ну это он сказку написал. Как Андерсен. Но капля по капле – доложу вам как на духу – это разбило мне сердце. Я не больно хорошо знаю иврит, но поняла. Досконально все поняла, можете мне поверить. Я бы своего сына поняла, пиши он хоть по-японски. Он там понаписал о маме, которая страшнее ночи, маме, которая раздает пощечины направо и налево. А я за всю жизнь только разочек дала ему пощечину. Ну, может, два. И поделом ему! А как он пишет об отце… Артистическая душа, а?! Да кто его обихаживает все эти годы, артист этот?! Только мама. Вот кто. Папа его развеялся, как дым от сигареты. Вот поэтому я и прошу вас закрыть книгу. Нельзя поощрять его. А то он ведь и дальше будет выдумывать. А люди будут верить. Поверят, что он такой. Что я такая. А я не такая, и он не такой. Если какая-нибудь мама читает меня сейчас, то будет неплохо, если ты первая закроешь книгу. Покажи всем пример. Пример солидарности. Представь, что это твой сын так о тебе пишет. Чем я только не пожертвовала для этого ребенка. Когда приехали в Израиль, на трех работах вкалывала…
Извините, меня снова занесло во всякие интимности. Просто мне не с кем поговорить.
А вы что думали, Гриша первый, кто изобрел одиночество в этом мире? Не первый. А я вообще не из тех, у кого рот целый день нараспашку.
На иврите я говорю только в экстремальной ситуации, вот как сейчас, потому что неприятно делать много ошибок. Я работаю смотрительницей в Тель-Авивском музее, так там все девчонки разговаривают по-русски. Как раз дома у меня значительно тише. В музее – жизнь. Картины – это жизнь. Когда люди приходят в музей, у них хорошее настроение. Есть такие, что ходят взявшись за руки. Люди в годах тоже. Мне это нравится. Есть и школьники. Некоторые шумят, носятся, но есть и такие, которые всматриваются вглубь картины. На это мне тоже нравится смотреть. И много таких, кто приходит в одиночку. В музей не странно прийти одному. Я видела одну девушку, красивую-красивую, она ходила, смотрела, а все остальные, вместо того чтобы смотреть на картины, смотрели на нее, а она ноль внимания.
На меня-то уже не засматриваются. Иногда задевают стул, на котором я сижу, потому что не замечают меня. Ничего страшного. Мне-то ведь хочется самой смотреть, а не чтобы на меня смотрели.
Когда Гриша был моложе, я боялась оставлять его одного. И работала в музее три часа в смену, не больше. Теперь он спит до полудня, так что я спокойно работаю в утренние смены. Даже если возвращаюсь после четырех, беспокоиться нечего. Он сидит себе, глядя в окно, только головой поводит, влево, вправо, как птица. Так что теперь я работаю пять дней в неделю. И денег больше, и для души удовольствие.
На картины почти и не смотрю, потому что я их все уже наизусть выучила. Я уже сама как музейная картина. Будто вишу на стене. Может, это и хорошо. Может, это помогает мне держаться на плаву. Когда я была маленькая, мы называли смотрительниц в музее “бабушками”, теперь я сама “бабушка”, и другой бабушкой мне не быть. Потому что Гриша – мой единственный сын, а он не женится никогда, это уже ясно. И не сделает детей. Не сделает меня бабушкой.
Простите. Извините меня. Что я вам морочу голову… Я вообще не хотела говорить о себе. И о Грише не хотела, хотела только попросить вас закрыть книгу.
Давай-давай, все вон. Финита ля трагедия.
Вы, верно, думаете, что даже если закроете книгу, это ничего не изменит, все уже написано. Может, скажете, книга уже на прилавках книжных магазинов. Даже если найдется в мире имбецил, который напечатает эту графоманию о жизни другого человека, – вы можете это остановить. Если вы это не прочтете – оно исчезнет. И перестанет существовать, как будто никогда и не было.
Сколько биографий исчезло, а с ними и люди, о которых они были написаны. Где все греческие драматурги, которые исчезли? Все бездарные писатели, о которых никто и не знает, что они вообще появились на свет? Такова природа эволюции: кто слаб – тому капут. А Гриша мой слаб. Что поделать. Я пыталась сделать его сильным, но есть вещи, которые и маме не по силам. А ведь был такой умный ребенок, такой красивый. Когда смотришь на ребенка, никогда не знаешь, что из него выйдет.