Робертсон Дэвис – Убивство и неупокоенные духи (страница 43)
«Счастливы те, кто умирает в юности, когда неразлучна с ними их слава!»[34]
Правда, Оссиан? Ты уверен?
V
Сцены из супружеской жизни
(1)
При жизни я порой пытался читать книги, объясняющие природу Времени, но ничего в них не понял. Для понимания нужно было владеть математикой в недоступном мне объеме, или же автор совершал какой-нибудь философский скачок мысли, с которым я не мог согласиться. Но сейчас, когда я мертв, – что такое стихия, в которой я существую, как не Время? Недолго, сразу после смерти, было проще, так как я наблюдал события, привязанные к обычному, привычному мне времени; но я больше не в нем, ибо уже не различаю ни ночи, ни дня, не чувствую бега минут и часов. Всякое понятие о Времени ускользает, и моя стеклянистая сущность, как называет это Шекспир[35] (а я не могу придумать лучшего определения), не знает мерок и границ. Разумеется, если нечто безгранично и неизмеримо, оно не что иное, как Вечность.
Но нет, это еще не Вечность. Не совсем. Я воспринимаю фильмы, которые смотрю в компании Нюхача. Он видит другой фильм, имеющий некоторое отношение к моему, и у его фильма есть начало и конец; я оказываюсь в кинозале, когда там сидит Нюхач, и покидаю кинозал, когда Нюхач уходит в редакцию «Голоса» писать рецензию. Хотя бы такая мерка времени у меня еще осталась.
Что же крутят сегодня? Фильм Нюхача более современный, чем все, что ему показывали раньше: это «Сцены из супружеской жизни» Ингмара Бергмана. Фильм снят… когда там?… в 1972 году. Я его смотрел, когда еще не был женат. Даже еще не познакомился с Эсме. Я видел урезанный вариант, который шел в коммерческом прокате; а сейчас покажут полную версию – в том виде, в каком фильм был задуман режиссером. Его откопали в каком-то киноархиве.
Я знаю, что этого фильма не увижу. И все же, когда в зале гаснет свет и экран оживает, на моем персональном экране появляется то же название: «Сцены из супружеской жизни». Нечто из моего личного архива.
Чьей же супружеской жизни? Моей собственной? Но на экране не она. Ошибки быть не может, это библиотека в «Сент-Хелен», доме моих бабушки и дедушки в Солтертоне, – меня мальчиком возили туда в гости. Дом стоял на берегу, и мои воспоминания о нем неразрывно связаны с шумом волн озера Онтарио; шум волн сопровождает и то, что я вижу сейчас. Кто это сидит у пылающего камина? Дедушка, Родри Гилмартин, уже в возрасте шестидесяти с небольшим лет, богатый, влиятельный, владелец газет, политический деятель, по любым меркам достигший успеха в жизни. В этом плотном мужчине едва можно узнать худого юнца, проведшего неприятную ночь в обществе своего тестя, Уильяма Макомиша, сколько там лет назад? Больше тридцати пяти.
А кто эта женщина – она, похоже, выглядит старше своих лет, – в кресле-качалке по другую сторону камина? Некогда ее звали Мальвина Макомиш, и я чувствую, что в самой глубине души она все та же Мальвина Макомиш, как Родри – все тот же долгодумный валлийский паренек, что выжимал гроши из должников на руинах портняжной мастерской. Мальвина явно больна, но в чем заключается ее болезнь?
При ней состоит сиделка – толстуха, которая сейчас устроилась перед огнем и собирает пазл, в законченном виде долженствующий изображать «Въезд короля Карла II в Лондон после восстановления королевской власти». Знаю ли я ее? Да: такой стала Минерва Макомиш, ныне приживалка и компаньонка сестры-инвалида. На коленях у нее пристроилась толстая собачка, черноподпалый терьер. Недоброй памяти Джейни, с которой мне запрещали играть в детстве, поскольку у нее были деликатные нервы – перекормленные любимцы часто страдают этим недугом.
– Брокки, Джейни хочет на двор, – говорит тетя Мин.
Молодой человек, сидящий чуть подальше от камина, встает, провожает Джейни к парадной двери и выпускает в холодную ночь; собака мочится слабой струйкой у крыльца и вперевалку торопится обратно, в тепло, на колени, в душный спертый воздух, к которому она добавляет свои собачьи газы.
Молодого человека я тоже знаю. Это мой отец, Брокуэлл Гилмартин, которого я застал уже относительно преуспевающим университетским преподавателем, написавшим трактат о психологии персонажей «Кольца и книги», что помогло ему получить должность: человек его профессии обязан опубликовать что-нибудь такое.
Он терпеть не может, когда его называют Брокки. Он терпеть не может тетю Мин. Он терпеть не может Джейни. Он ненавидит выражение «хочет на двор». Он не питает ненависти к родителям, поскольку, хоть и считает себя атеистом, никуда не денется от вложенного в него принципа «почитай отца своего и мать свою». И он их почитает – он настолько почтительный сын, насколько это в его силах, но понимает, что это почитание отдает суеверием. Он вообще многих людей ненавидит, многих терпит, но любит только Джулию, и эта любовь для него мучительна.
Откуда мне известно, кого он ненавидит? Как передалось мне это знание? У меня замирает сердце: я понял, что получаю информацию не только из действий и слов актеров, если можно так назвать моих предков, персонажей этого фильма; я улавливаю их мысли и чувства.
Но как можно воспринимать такие вещи через фильм? Кино до сих пор не очень-то умеет передавать мысли и чувства иначе как при помощи слов или действий. Как же я читаю мысли тех, кто молчит и не двигается?
Писатели давно пытались решать эту задачу при помощи так называемого внутреннего монолога. Джойс боролся с ней на протяжении двух огромных, толстых, непроходимо сложных книг. Он был не первым, и последователей у него много. Но слова не могут передать всю полноту чувства; они лишь пытаются вызвать у читателя некое чувство-эхо, и, конечно, читатель воспринимает прочитанное лишь в пределах того, что знает и испытал сам. Поэтому каждый читатель по-своему чувствует суть Джойса и его подражателей. Эхо – лишь слабый отзвук голоса.
Музыкантам проще. При помощи голосов и огромных оркестров – или только струнного квартета – они пробуждают такие глубины чувства, о которых большинство писателей и мечтать не смеет. Взять хотя бы Вагнера – он сбивает слушателей с ног. Но даже Вагнер, с его великолепной музыкой и значительно более слабым псевдосредневековым миром, не всегда достигает успеха. Почему? Потому что произведение искусства должно быть в какой-то степени связным, но мысли, смешанные с чувствами – а именно так мы их испытываем, – затапливают нас огромными беспорядочными волнами. Творя, художник подравнивает их, достигая некоторой связности; но они все еще далеки от реальности, от мучительного хаоса, испускаемого наподобие миазмов тем, что великий поэт назвал «затхлой лавкой древностей сердца моего»[36].
И не только сердца. Еще кишок, костей, физической сущности человека, единственного вида во Вселенной, умеющего воспринимать прошлое и настоящее и ожидать будущего, – и эти дары так странно сочетаются с разумом, сердцем, телом и душой, вместе взятыми. Какого кумира сотворили мы себе из разума, понимания, столь необходимых для жизни, но висящих, как облако в небе, над физическим миром – сутью каждого из нас! Разум ничего не стоит! Чувство – много больше того, что происходит в уме; оно охватывает все существо человека целиком.
Неужели кино может то, что до сих пор не удавалось другим видам искусства? Ни за что. Исключено. Но этот фильм попытается, а мне придется смотреть и чувствовать в меру своих возможностей, ибо в моем бестелесном состоянии чувства – последнее, чем я цепляюсь за ушедшую жизнь. Я чувствую так, словно у меня до сих пор есть тело, разум и все прочее, что заставляет живущего трепетать от радости или корчиться от боли.
Но в комнате, которую мне сейчас показывают, никто не трепещет и не корчится. Вероятно, можно сказать, что эти люди преют – томятся на медленном огне в вареве своих эмоций, с некоей ужасной конечной целью. Трое, как кажется со стороны, читают; это так и есть, но чтение занимает лишь верхний слой их ума и души. Родри вроде бы углубился в любимого П. Г. Вудхауса. Мальвина читает «Сент-Эльмо», почти забытый роман времен ее юности. Брокуэлл упорно продирается через «Королеву фей»: часть ее входит в учебную программу по английской литературе Университета Уэверли, но Брокуэлл твердо намерен прочесть «Королеву» целиком, ибо уже сейчас ненавидит полумеры и теплохладность. Тетя Мин ищет фрагмент с усами Карла Второго; пазл состоит из пятисот фрагментов и ужасно трудный, как Мин постоянно рассказывает любому, кто готов слушать.
Книги и пазл занимают лишь верхний слой их сознаний, таких разных. Каждый из четверых слышит музыку, звучащую аккомпанементом к чтению и мыслям. И я, терпеливый зритель, вместе с ними читаю, слушаю и ощущаю их внутренние монологи.
(2)
ТЕТЯ МИН
Этот? Нет, не подходит. Это, наверно, волосы одной из девушек. Говорят, у него было много девушек. Плохо видно. У них у всех лампы, конечно, но никому не приходит в голову, что мне тоже не помешала бы лампа. Куда он вообще едет? Брокки наверняка знает, но я не смею его спросить. Он мне либо голову откусит, либо тяжело вздохнет и объяснит тоном, в котором слышится: «Бедная глупая старуха Минни». О боже, о боже, эта молодежь! Когда они еще малыши, они тебя любят, но погоди; стоит им вырасти, и они начинают вести себя так, словно терпеть тебя не могут. Даже родные дети. Брокки так ведет себя с Винни. Холодная вежливость. Не более. Что вышло не так? Почему он не любит свою мамочку, как положено сыну? Мы с Винни любили свою мамочку. Всей душой. Бедная мамочка. Натерпелась со Старым Чертом. Он умер в приюте для нищих. Пережил мамочку на много лет. Дьявол заботится о своих. Конечно, Брокки не может думать ни о чем, кроме Джулии. Что ж, так устроен мир. Так было и у нас с Гомером. «Будь моим вьюнком, дорогая, а я буду твоей пчелой…»