реклама
Бургер менюБургер меню

Робертсон Дэвис – Мятежные ангелы (страница 39)

18px

— Надо полагать, время студенческих беспорядков уже прошло, — говорила в это время миссис Скелдергейт, обращаясь к декану.

— И слава богу, — ответил он. — Хотя мне кажется, что люди сильно преувеличивали те беспорядки, которые были; в университетах всегда бунтуют, и студенты неустанно лезут в политику. Фраза «студенты устроили беспорядки на улицах» отдается эхом во всех уголках и закоулках истории. Но конечно, мы относимся к своим студентам гораздо гуманнее, чем европейские университеты когда-либо относились к своим. Некоторые мои коллеги из Сорбонны хвастаются, что никогда не говорили со студентом за пределами аудитории, так как предпочитают избегать всякого сближения. Как видите, разительное несходство с англо-американской традицией.

— Господин декан, значит, вы думаете, что бунты ничего не изменили?

— О, изменили, спору нет. Согласно нашей традиции, отношения преподавателя и студента — это отношения адепта и ученика, ищущего посвящения. Желание заменить их на отношения поставщика услуг и клиента послужило одной из причин беспорядков. Эта идея и публике понравилась, и, соответственно, правительства начали говорить с университетами в том же духе, если мне позволено будет так выразиться. «В следующие пять лет нам понадобятся инженеры числом семьсот голов: профессор, извольте всё устроить». И так далее. «Профессор, вам не кажется, что философия в наше время — ненужное излишество? Неужели вы не можете сократить штаты?» Образование для немедленного эффективного употребления — эта идея сейчас популярна, как никогда, и никто не желает смотреть вперед, никто не хочет думать об интеллектуальном тонусе страны.

Миссис Скелдергейт растерялась: она открыла кран, который уже не могла закрыть, и декан пошел вразнос. Но она умела слушать, и на ее лице не отразилось ничего, кроме интереса к словам собеседника.

Профессор Ламотт еще не пришел в себя после атаки на его подагрическую ногу и был донельзя шокирован, когда Маквариш, перегнувшись через него, спросил у профессора Бернс:

— Роберта, я вам уже показывал свою косточку пениса?

Профессор Бернс, зоолог, даже бровью не повела:

— А у вас правда есть? Раньше они все время попадались, но я уже давно ни одной не видела.

Эрки отсоединил от часовой цепочки оправленный в золото предмет и протянул Роберте:

— Восемнадцатый век, прекрасный экземпляр.

— О, какая красота. Профессор Ламотт, посмотрите, это косточка пениса енота; раньше они были очень популярны в качестве зубочисток. А портные ими распарывали наметку. Спасибо, Эрки, очень мило. Но спорим, что у вас нет кисета из мошонки австралийского кенгуру; мне брат прислал такой из Австралии.

Профессор Ламотт с отвращением разглядывал косточку пениса.

— Вы не находите ее чрезвычайно неприятной? — спросил он.

— Я не ковыряю ею в зубах, — объяснил Эрки. — Только показываю дамам на светских приемах.

— Вы меня поражаете, — сказал Ламотт.

— Подумать только, Рене, а еще француз! Тонкие умы любят освежаться ветерком, несущим легкий аромат непристойности. La nostalgie de la boue[78] и все такое. Непристойность и даже грязь — но утомленный интеллект надо время от времени спускать с цепи. Вспомните хотя бы Рабле.

— Я знаю, вы очень любите Рабле, — сказал Ламотт.

— Это семейное. Мой предок, сэр Томас Эркхарт, сделал первый и до сих пор непревзойденный перевод Рабле на английский язык.

— Да, его перевод значительно лучше оригинала, — сказал Ламотт.

Но Эрки был совершенно глух к чьей бы то ни было иронии, кроме собственной. Он продолжал рассказывать профессору Бернс про сэра Томаса Эркхарта, перемежая свой рассказ похабными цитатами.

Я обходил стол кругом, исполняя свои обязанности. Приятно было видеть, что Артур Корниш оживленно беседует с профессором Аронсоном, компьютерной звездой нашего университета. Они говорили о фортране — языке программирования, к которому у Артура, как финансиста, был профессиональный интерес.

— Как вы думаете, стоит чуть позже допросить миссис Скелдергейт, что говорят в парламенте насчет бедняги Фроутса? — спросила Пенелопа Рейвен у Гилленборга. — Они его совершенно неправильно понимают, честное слово. Правда, я ничего не знаю о его опытах, но человек не может быть таким идиотом, каким его пытаются выставить эти дураки.

— Я бы на вашем месте не стал этого делать, — ответил Гилленборг. — Помните наше правило: на гостевых ужинах никогда не говорить о делах и не просить об одолжениях. И я добавлю еще одно: никогда не пытайтесь ничего объяснять про науку людям, которые хотят понять вас неправильно. С Фроутсом все будет в порядке: знающие люди не сомневаются в ценности его работы. А то, что сейчас, происходит в парламенте, всего лишь разгул демократии: каждый некомпетентный человек должен высказать свое плохо обоснованное мнение. Никогда не объясняйте и не оправдывайтесь — это правило всей моей жизни.

— Но я люблю объяснять, — возразила Пенни. — У людей бывают совершенно безумные представления об университетах и людях, которые там работают. Вы видели в газетах некролог бедняге Эллерману? Невозможно догадаться, что это о человеке, которого мы все знали. Факты более-менее правильные, но не передают его сути, а суть в том, что он был ужасно хороший человек. Конечно, если бы они хотели его распять после смерти, это было бы проще простого. Он писал какой-то безумный любовный роман с продолжениями, вроде бы держал его в секрете, но признавался каждому встречному и поперечному: что-то вроде женщины-мечты, которую он придумал для собственного наслаждения и признавался ей в любви квазиелизаветинской прозой. Если кто-нибудь доберется до этого романа…

— Не доберутся, — сказал Стромуэлл с другой стороны стола. — Его больше нет.

— Правда? — спросила Пенни. — Что случилось?

— Я его сжег собственноручно, — ответил Стромуэлл. — Эллерман хотел, чтобы его не стало.

— Но разве его не следовало передать в архивы?

— По-моему, в архивы и так попадает слишком много всего, а попав туда, приобретает несообразно большое значение. Людей надо судить по тому, что они публикуют, а не по тому, что они держали в нижнем ящике стола.

— И что, этот роман действительно был такой неприличный, как намекал Эллерман?

— Не знаю. Он просил меня не читать, и я не стал.

— И так человечество потеряло еще один великий любовный роман, — произнесла Пенни. — А вдруг его автор был великим художником от порнографии?

— Только не Эллерман, он был слишком предан университетскому идеалу, — возразил Хитциг. — Будь он в первую очередь художником, он не был бы так счастлив в университете. Недовольство — важнейшая черта художника. Университеты могут выпускать хороших критиков, но не художников. Мы, университетские люди, — прекрасные ученые, но склонны забывать об ограниченности познания: оно не может творить и зачинать.

— Ну, это вы хватили! Я могу назвать кучу художников, которые жили в университетах, — возразила Пенни.

— А я на каждого вашего назову двадцать, которые не жили, — сказал Хитциг. — Лучше всего и в самых больших количествах у университетов получаются ученые. Наука состоит из открытий и откровений — а они не искусство.

— Ага! Почтительно вопрошать Природу, — сказала Пенни.

— Нет, искать зияющие дыры в точных науках и затыкать их к вящей пользе мира, — сказал Гилленборг.

— Тогда как вы назовете гуманитарные науки? — спросила Пенни. — Цивилизацией, наверное?

— Цивилизация покоится на двух вещах, — сказал Хитциг. — Это открытие ферментации, производящей алкоголь, и способность добровольно задерживать дефекацию. И скажите на милость, без этих двух — где был бы наш сегодняшний восхитительно цивилизованный вечер?

— Ферментация, несомненно, относится к науке, — сказал Гилленборг. — А вот управление дефекацией — к психологии. И если кто-нибудь сейчас скажет, что психология — это наука, я завизжу.

— Нет-нет, вы вступили на мою территорию, — вмешался Стромуэлл. — Задержка дефекации — процесс по природе своей теологический и, несомненно, является одним из последствий грехопадения человека. А это, по общепринятой ныне точке зрения, знаменует собой зарю персонального сознания, отделение личности от племени, или массы. Животные не способны задерживать дефекацию; это вам объяснит любой режиссер, который хоть раз пытался вывести на сцену лошадь и обойтись без казусов. Животные лишь смутно сознают себя: еще более смутно, чем мы, повелители мира. Когда человек съел плод с древа познания, он начал осознавать себя как нечто отличное от окружающей природы и в последний раз беззаботно опорожнил кишечник, пока, ступая боязливо, шел из Эдема в одинокий путь. После этого он, конечно, вынужден был вести себя осторожно, глядеть под ноги и в буквальном смысле слова не гадить где попало.

— Вы такая же кислятина, как Мильтон! — воскликнула Пенни Рейвен. — «Шел в одинокий путь»![79] А как же Ева?

— Каждый ребенок заново переживает опыт осознания себя уникальным существом, — сказал Хитциг, не обращая внимания на этот взрыв феминистических эмоций.

— Каждый ребенок заново переживает всю историю развития жизни на Земле, начиная с рыб, прежде чем научиться задерживать дефекацию, — сказал Гилленборг.

— Каждый ребенок заново переживает изгнание из рая — материнской утробы — и извергается в мир, который на каждом шагу причиняет боль, — сказал Стромуэлл. — Господин заместитель декана, скажите, пожалуйста, эти люди совсем забыли, что графины с вином надо передавать по кругу?