Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 35)
Мамуся начала представление.
– Это великие знатные дамы и господа, – сказала она и присела в глубоком реверансе.
Она подождала, пока Холлиер не воспримет все окружающее и не запросит еще.
– Вы хотели знать, что такое
По указанию мамуси Ерко взял нож и ловко вскрыл тяжелую восковую печать на горле одного из малых медных сосудов. Поднял крышку – потребовалась немалая сила, потому что крышка прилегала очень плотно, – и из сосуда вырвалась мощная эссенция запаха, который пропитывал помещение. В сосуде, на ложе из чего-то напоминающего темно-бурую землю, лежала фигура, закутанная в шерстяную ткань.
– Настоящая шерсть, соткана тщательно, чтобы я знала, что в ней нет ни единой нитки мусора. Это должна быть настоящая овечья шерсть, иначе ничего хорошего не выйдет.
Мамуся размотала фигуру, укутанную не меньше чем в шесть слоев, и мы увидели скрипку.
– Знатная дама разделась, чтобы отойти ко сну, – сказала мамуся, и действительно, у скрипки не было ни кобылки, ни струн, ни колков, и она сильно походила на человека в дезабилье. – Видите, она засыпает: лак уже немного потускнел, но она дышит, она погружается в транс. Через шесть месяцев я, хитрая служанка, ее разбужу, снова одену, и она вернется в мир, и ее голос будет в полном порядке.
Холлиер протянул руку и потрогал бурую пыль, лежащую на шерстяной ткани.
– Влажное, – сказал он.
– Конечно влажное. И живое. Вы знаете, что это?
Он понюхал свои пальцы и покачал головой.
– Лошадиный навоз. Самый лучший: хорошенько перепревший и просеянный, от лошадей в расцвете здоровья. Этот навоз – из беговых конюшен, и вы не поверите, сколько за него дерут. Но дерьмо от каких-нибудь старых кляч не годится. Для самых лучших требуется самое лучшее. Эта спящая красотка – Бергонци, – сказала мамуся, слегка постукивая по скрипке. – Невежды болтают про Страдивари и Гварнери, и, конечно, они великолепны. Я люблю Бергонци. Но лучше всех – скрипки Лемана из Санкт-Петербурга; вон там стоит одна, на четвертом месяце, точнее, четвертый пойдет с новолуния. Их нужно укладывать в постель в соответствии с луной.
Она покосилась на Холлиера, чтобы посмотреть, как он это воспримет.
– А откуда берутся эти знатные дамы и господа? – спросил он, оглядывая комнату, в которой стояло штук сорок разнокалиберных футляров.
– От моих друзей, великих артистов, – ответила мамуся. – Я не могу вам открыть, чьи это скрипки. Но великие артисты меня знают, и, когда они приезжают сюда – а они все приезжают в этот город, иногда ежегодно, – они привозят мне скрипки, которые нуждаются в отдыхе или у которых какая-то беда с голосом. У меня есть нужное умение и любовь, чтобы все исправить. Потому что, видите ли, для этой работы нужно понимание – превыше того, что знает даже самый лучший ремесленник. Мастер должен сам быть скрипачом, чтобы испытывать скрипки и судить о них. Я очень хороший скрипач.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал Холлиер. – Надеюсь, когда-нибудь мне выпадет честь послушать вас. Это будет все равно что слушать голос веков.
– Вы верно сказали, – отозвалась мамуся, которая наслаждалась каждой секундой этой галантной беседы. – Я играла на благороднейших инструментах в мире, потому что, вы же знаете, в семействе смычковых есть не только скрипки, но и альты, а вон те здоровые парни в углу – виолончели, а эти, самые большие, – толстяки-дураки, контрабасы, у них есть привычка хрипнуть из-за переездов. А у меня они рассказывают свои секреты, как у доктора. Великий музыкант – о да, он заставит их петь, но у Ораги Лаутаро они шепчут, что с ними не так, а затем поют от радости, когда хворь ушла. Эту комнату нельзя держать открытой; Ерко, закутай мадам, а я потом вернусь и снова уложу ее.
Мы вновь поднялись наверх, мамуся и Холлиер долго отвешивали друг другу грандиозные комплименты, а потом я повезла Холлиера домой на своей машинке.
Какой успех! Стоило перенести несколько пощечин и залпов мамусиной ругани, потому что успех снова сблизил меня с Холлиером. Я ощущала его энтузиазм. Но он не был направлен непосредственно на меня.
– Я знаю, что вы не обидитесь, но ваша матушка – удивительное открытие, живая окаменелость. Она могла бы жить в любую эпоху, от Венгрии девятнадцатого века до любого места в Европе шестьсот-семьсот лет назад. Какая восхитительная похвальба! Сердце радуется, потому что я словно слышу самого Парацельса, великого человека и короля хвастунов. И вы же помните, что он писал: «Никогда не надейтесь найти мудрость лишь в университетах: говорите со старухами, цыганами, магами, скитальцами, всевозможными крестьянами; учитесь у них, ибо они знают о таких вещах больше всех ученейших университетов».
– А профессор Фроутс? Он ищет в навозной куче драгоценный камень, про который лишь подозревает, что он может там найтись, но природу которого даже не может отгадать.
– И с ним тоже стоит говорить, и, если он что-нибудь найдет, я позаимствую у него все открытия, которые можно обратить на пользу моих исследований по лечению грязью. То, что делает ваша матушка, – лечение грязью в его высшей форме. Хотя назвать превосходную субстанцию, в которой она хоронит скрипки, грязью – значит пасть жертвой глупейшего современного предрассудка. Но я склонен воспринимать Ози как современного алхимика: он ищет всепобеждающий философский камень именно там, где алхимики велели его искать, – в самом низком, самом презренном, самом отвергнутом. Пожалуйста, устройте мне еще одну встречу с вашей матушкой. Она меня завораживает. Она в высшей степени носительница того самого духа, который нельзя назвать необразованным, но который не скован пошлыми условностями. Его можно звать дикой душой.
Я вернулась в дом 120 по Уолнат-стрит, и оказалось, что устроить следующую встречу легче легкого.
– Твой мужчина очень красивый, – сказала мамуся. – Как раз такой, как мне нравится: красивые глаза, большой нос, большие руки. К этому должна прилагаться большая штука. У него большая?
Она проказничала, стараясь выбить меня из колеи и заставить покраснеть. Ей это удалось.
– Смотри, дочь моя, будь с ним осторожна: он чаровник. Какая элегантная речь! Ты его любишь, правда ведь?
– Я им восхищаюсь. Он великий ученый.
Мамуся взвыла от смеха.
– «Он великий ученый», – пропищала она пародийным фальцетом, подобрала юбки и прошлась по комнате на цыпочках – надо думать, это должно было изображать меня или ее представление о моей университетской работе. – Он мужчина, точно так же как твой отец был мужчиной. Будь осторожна, или я его у тебя заберу! Я могла бы полюбить этого человека!
«Только попробуй – пожалеешь», – подумала я. Но недаром же я наполовину цыганка: я ответила ей так, чтобы хорошенько умаслить – пускай захлебнется в масле.
– Он от тебя в восторге. Пока мы ехали, он только и говорил что о тебе. Он говорит, что ты истинная
Это почетное звание высокопоставленных цыганок: не так называемых королев, существующих часто лишь напоказ для
– Он подлинно великий человек, – сказала она. – И в мои годы я лучше буду
Боже мой! Что теперь?
Новый Обри IV
Только ближе к концу ноября мы наконец рассортировали наследство Корниша и приготовили к отправке в учреждения, которым оно предназначалось. Работа, которая поначалу казалась непосильной, требовала непрестанного тяжкого труда, и мы с Холлиером упорно трудились, отрывая столь нужное и желанное время от собственной работы. Эркхарт Маквариш не столь утруждался; каким-то волшебством он переложил большую часть трудов по разбору и описи вещей на секретаршу из конторы Артура Корниша, которая, в свою очередь, пригласила двух крепких мужчин, чтобы те поднимали, таскали и перекладывали.
Нам с Холлиером некого было винить, кроме самих себя. Маквариш разбирал картины и другие произведения искусства, среди которых попадались тяжелые и неухватистые. Вряд ли можно было требовать, чтобы он таскал их в одиночку. Но Холлиер занимался книгами, а он был из тех людей, что костьми лягут, но не дадут никому другому дотронуться до книги, пока не исследуют ее собственноручно, после чего с тем же успехом можно сразу положить ее куда надо. Но беда в том, что у книг редко бывает окончательное «куда надо»: те, кто разбирает книги, все время словно жонглируют ими, пихая семо и овамо, строя на полу пирамиды, если на столах больше нет места. Мне выпало разбирать и раскладывать рукописи и папки с рисунками, и эту работу я вряд ли мог кому-то перепоручить. По правде сказать, я не желал ничьей помощи.
Все мы противились идее чужого вмешательства – по причине, в которой так до конца и не признались. В завещании Корниша был особый раздел, подробно перечисляющий все завещанное Национальной галерее, галерее Онтарио, университетской библиотеке и колледжу Святого Иоанна и Святого Духа. Список был составлен за два или три года до смерти Корниша. Но и после составления списка Корниш до конца жизни продолжал пополнять коллекцию – как обычно, жадно и неразборчиво. Несколько больших посылок пришло уже после похорон. Поэтому многое из коллекции, в том числе первоклассные экземпляры, не было упомянуто в завещании. Но в нем был пункт, позволяющий каждому из исполнителей выбрать что-нибудь для себя из того, что еще не завещано, – в знак признательности за выполненную работу и как дар от старого друга. Все остальное попадало в ту часть наследства, которой должен был распорядиться Артур Корниш. Понятно, что мы хотели выбирать из недавних приобретений. Я полагаю, такое поведение можно назвать коварством. Но мы не хотели допускать жадные глаза галерей и библиотек до всего наследства, чтобы не пришлось потом спорить или даже судиться из-за выбранных нами вещей. Наше право было неоспоримым, но общественные организации так жадны, так твердо уверены в собственном праве, так влиятельны и иногда так злобно-хитроумны, что мы не хотели без нужды дразнить их.