Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 27)
– Раза два ездил на ретриты, когда был помоложе.
– Ты бы выдержал такую жизнь, если бы это было навсегда? Слушай, Сим, я не потерплю, чтобы со мной разговаривали как с каким-нибудь тупым кающимся грешником. Я не хулю орден: они дали мне то, чего я просил, – Хлеб Небесный. Но мне нужна хоть капля интеллектуального масла и джема на этом хлебе, иначе я им давлюсь! А мне приходилось слушать проповеди отца настоятеля, и это было все равно что лекции по философии на первом курсе, только сомневаться не разрешали. У меня в жизни должна быть хоть какая-то игра интеллекта, иначе я сойду с ума! И хоть немного юмора – не туповатые шутки, которые отвешивал отец провинциал в разговоре с братией, когда хотел показаться «своим парнем», и не детские грязные анекдоты, которые шепотом рассказывали в перерывах послушники, чтобы показать, что уж они-то знают жизнь. Мне нужен благотворный, целительный, сочный юмор – как у этого чертова Рабле, про которого мне все уши прожужжали. Мне нужна хоть какая-то закваска, чтобы положить ее в бесквасное тесто Хлеба Небесного. Если бы мне позволили стать священником, я мог бы привнести нечто полезное, но они не согласились, и я думаю, что ими руководили лишь зависть и злоба!
– Зависть к твоей учености и уму?
– Да.
– Может быть, отчасти и так. Зависть и злоба встречаются в монастырях не реже, чем за их стенами, а у тебя особо бесстыдный ум, который не может замаскироваться даже ради не столь одаренных людей. Но что сделано, то сделано. Вопрос в том, чем ты занимаешься теперь.
– Я немножко преподаю.
– На вечерних курсах.
– Мне это полезно для смирения.
– На вечерних курсах преподает множество прекраснейших людей.
– Но черт побери все на свете, я не просто «прекраснейшие люди»! Я лучший философ, какой когда-либо учился в этом университете, черт бы его драл, и ты это прекрасно знаешь.
– Может быть. Но, кроме того, ты тяжелый человек и никуда не вписываешься. У тебя есть какие-нибудь другие планы?
– Да, но мне нужно время.
– И деньги, надо думать.
– А разве ты в свое время мог предугадать…
– Что ты собираешься делать?
– Я пишу книгу.
– О чем? Раньше твоей специальностью был скептицизм.
– Нет, нет, это совсем другое. Я пишу роман.
– И что, собираешься заработать на нем кучу денег?
– Ну конечно, не сразу.
– Попробуй обратиться за грантом в Канадский совет[55]: он поддерживает писателей.
– Ты напишешь мне рекомендацию?
– Я каждый год рекомендую довольно много народу. Но всем известно, что я не разбираюсь в литературе. Откуда ты знаешь, что можешь написать роман?
– Потому что он уже сложился у меня в голове! И он просто феноменальный! Блестящее описание жизни в этом городе, какой она когда-то была, – андерграунда, потайной жизни то есть, – но в основе повествования лежит анализ нравственных болезней нашего времени.
– О боже!
– Что именно ты хотел этим сказать?
– Я хотел сказать, что этой теме посвящены примерно две трети первых романов. Очень немногие из них публикуются.
– Какой ты злой! Ты же меня знаешь: помнишь вещи, которые я писал в студенческие годы? С моим интеллектом…
– Этого я и боюсь. Романы пишутся не интеллектом.
– А чем же?
– Спроси Ози Фроутса: он говорит, что сорокафутовыми кишками. Погляди на себя: ярко выраженный мезоморфный элемент в сочетании со значительной эктоморфией, но почти никакой эндоморфии. Ты себя совершенно не берег, ты пил, торчал и скитался, и у тебя по-прежнему спортивная фигура. Наверняка у тебя жалкий, коротенький кишечник. Когда ты последний раз ходил в туалет?
– Это еще что за хрень?
– Новая психология. Спроси Фроутса. А теперь, Джон, давай заключим договор…
– Мне только немножко денег, чтобы перебиться…
– Хорошо, но я сказал «договор», и вот какой. Перестань ходить в этом наряде. Мне противно смотреть, как ты разгуливаешь, прикидываясь служителем Церкви, хотя не служишь никому, кроме себя самого и, возможно, дьявола. Я дам тебе костюм, и ты будешь его носить, иначе не получишь никаких денег и ни крошки моей помощи.
Мы перебрали мои костюмы. Я собирался отдать ему тот, который стал тесноват, но Парлабейн, не помню, как это ему удалось, выпросил один из лучших моих костюмов – элегантного священнического серого цвета, хотя и не священнического покроя. И пару хороших рубашек, и пару темных галстуков, и сколько-то носков, и несколько носовых платков, и даже почти новую пару ботинок.
– Ты точно поправился, – сказал Парлабейн, прихорашиваясь перед зеркалом. – Но я умею обращаться с иголкой – сделаю пару вытачек.
Наконец он собрался уходить, и я, чисто по слабости, налил ему выпить – одну порцию.
– Как ты переменился, – сказал он. – Знаешь, ты был таким размазней. Мы как будто поменялись ролями. Ты, набожный в юности, стал жестким, как камень; я, неверующий, пытался стать священником. Неужели жизнь так размыла твою веру?
– Укрепила, я бы сказал.
– Но когда ты читаешь Символ веры, ты на самом деле веришь в то, что произносишь?
– В каждое слово. Перемена заключается в том, что я верю и в кучу других вещей, которых в Символе веры нет. Он записан как бы стенографией. Только самое нужное. Но я живу не только самым нужным. Если человек твердо решил вести религиозную жизнь, ему нужно укрепиться умом. Его ум делается как столбовая дорога для всех мыслей, и среди этих мыслей он должен выбирать. Помнишь, Гёте говорил, что не слышал о преступлении, какого и сам не мог бы совершить? Если отчаянно цепляться за добро, как ты узнаешь, что такое на самом деле добро?
– Понимаю. Ты что-нибудь знаешь о девушке по фамилии Феотоки?
– Это моя студентка. Да.
– Я ее иногда вижу. Она
– Мне об этом ничего не известно.
– Зато Холлиеру, кажется, известно.
– Что ты хочешь сказать?
– Я думал, может, ты что-нибудь слышал.
– Ни слова.
– Ну ладно, мне пора. Жаль, что ты совсем испортился как священник.
– Не забудь, что я тебе сказал про монашеское облачение.
– Ой, да ладно тебе – иногда не грех. Я люблю в нем читать лекции своим взрослым ученикам.
– Поберегись. Я могу серьезно испортить тебе жизнь.
– Епископу настучишь? Ему плевать.
– Не епископу. Полиции. Не забудь, ты у них на заметке.
– Ничего подобного!
– Неофициально. Может быть, они просто хранят кое-какие записи. Но если я еще раз поймаю тебя в этом маскарадном костюме, братец Джон, я на тебя настучу.
Он открыл рот, подумал и закрыл. Чему-то он все-таки научился: не оставлять за собой последнее слово любой ценой.
Он допил свой стакан, бросил тоскливый взгляд на бутылку (я сделал вид, что не замечаю) и ушел. Но у двери обратил ко мне жалостный призыв, который обошелся мне в пятьдесят долларов. И свою монашескую рясу он тоже забрал, свернув ее в узел и завязав собственным поясом.
Второй рай IV
Мамуся с размаху отвесила мне пощечину. Удар был неслабый, но я зашаталась чуточку сильнее, чем можно было ожидать, заскулила и притворилась, что вот-вот упаду. Она бросилась ко мне и приблизила лицо вплотную к моему, дыша чесноком и яростью.
–
Привычная сцена из нашей совместной жизни; я знала, что слюну вытирать нельзя. Нужно потерпеть, и в конце концов, скорее всего, выйдет по-моему.