Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 251)
Зрители, никогда не видевшие ничего подобного, разразились громкими аплодисментами. Канадцы обожают аплодировать декорациям. Но Гунилла, незнакомая с этим национальным обычаем, обернула к зрителям лик горгоны. Она угрожающе зашипела и замахала рукой, чтобы они перестали. Ей неожиданно помогли: там и сям в зале раздалось шиканье, не сердитое, но звучащее мягким упреком. В бой вступила клака Ерко. Отныне и до конца представления она управляла аплодисментами – со знанием дела и со вкусом. Хлопки затихли, и послышался голос Оливера Твентимэна, высокий и чистый, как серебряный рожок. Он произнес заклинание, пробуждающее силы Калибурна, – они должны были очистить и возвысить жизнь королевского двора, придав новое значение рыцарству. Даркур выдохнул. Опасный поворот пройден удачно. Даркур отдался музыке. Через несколько минут занавес опустился, и увертюра – подлинно гофмановская увертюра, с участием певцов – завершилась.
Занавес тут же поднялся, знаменуя начало первого акта. Сцена представляла зал во дворце короля Артура. Это было прекрасное зрелище, но не особенно наводящее на мысли о рыцарстве: у персонажей не было вида пришибленной святости, характерного для сценических рыцарей. Натком Прибах по приказу Геранта «скакал по сцене и валял дурака» с бильбоке в руках, не слишком бросаясь в глаза. Рыцари не обращали на него внимания. Дамы – «роскошные дойки» Полли Грейвз красовались на сцене, и бюст Примроз Мейбон им не уступал – спели о себе и своем положении в наилучшей оперной манере. Даркур был очень доволен старинной балладой, которую он приладил к гофмановской теме: она подчеркивала, что корни этой оперы – в английском фольклоре.
Так поют рыцари.
– Кем стать? – прошипел Холлиер на ухо Даркуру.
– Стать! Ну что вы, слова «стать» не знаете? С-т-а-т-ь! Тсс!
Песню подхватывают дамы:
Польщенные рыцари в ответ поют нечто вроде программного заявления, и дамы присоединяются к ним:
Но им недолго наслаждаться подобной идеологией в духе кота Мурра. Входят король Артур и королева – перед ними шествуют четыре пажа, ведя четырех огромных ирландских волкодавов. Артур рассказывает об откровении, полученном на Волшебном озере:
Артур связывает придворных рыцарскими законами, по которым благородству крови должны сопутствовать благородные деяния. Рыцарям подобает быть
Зрители встретили ее с горячим одобрением, и Даркур начал понемногу успокаиваться. Но что это? Даркур был готов, а зрители нет, и Даркур не предвидел их ошеломления, когда – безо всякого занавеса и почти без механических звуков – большой зал дворца мгновенно преобразился в часовню по соседству, где Моргана Ле Фэй и ее сын Мордред строили ковы, желая похитить ножны Калибурна. Даркур знал, что произошло: рабочие бесшумно оттянули назад шесть пар боковых кулис дворцового зала, открывая кулисы, изображающие развалины часовни. В тот же миг в глубине сцены опустился новый задник, и огромный зал как будто растаял на глазах публики.
– Да, в девятнадцатом веке кое-что умели, – шепнул Холлиер.
Действительно, подумал Даркур, но ничего не сказал, потому что обожатели декораций опять захлопали, а клака Ерко принялась их утихомиривать. Моргана Ле Фэй с сыном обсуждали свои коварные замыслы. Хорошо излагает, подумал Даркур, когда Мордред – Гаэтано Панизи, роскошный бас, но не слишком импозантная фигура – выразил презрение к Артуру и его идеалу рыцарства:
Сцена снова мгновенно преобразилась – на сей раз обратно в чертог. Артур заклинает рыцарей отправиться в священный поход на поиски Грааля, который станет сердцем и красой нового, артуровского рыцарства. Артур вздымает великий меч, испрашивая благословения Господня, а Моргана Ле Фэй тем временем крадет ножны. Великолепная сцена, в которой нарастает сила и доблесть, завершается великим «Граалевым хором», почти вагнеровским по широте замысла.
– Все идет хорошо, – сказал Холлиер, пока они с Даркуром выбирались со своих мест.
Но, войдя в комнатку за кабинетом директора театра, они обнаружили там Геранта, который был в ярости и глотал виски, как воду.
– Эти морлоки что, совсем рехнулись? Какого черта они аплодируют декорациям?
– Это очень красивые декорации, – объяснил Даркур. – Зрители в большинстве своем никогда таких не видели. Подобные декорации были объявлены вне закона лет шестьдесят назад, когда вошла в моду вся эта чепуха, «зрители должны задействовать воображение». Можно подумать, от этого кому-то стало лучше!
– А я думаю, им нравится игра актеров, – не согласился Холлиер. – Помнишь у Байрона? «Я не знаю нематериальной чувственности более прекрасной, чем хорошая актерская игра». Пауэлл, вы наверняка помните: вы ведь обожаете Байрона. Этот коротышка Панизи просто великолепен. И Хольцкнехт, конечно, тоже, но негодяями всегда восхищаешься больше.
У Холлиера явно что-то было на уме. По приглашению Пауэлла он выпил и наконец превозмог застенчивость:
– Герант, насчет выхода на поклон – я полагаю, те, кто работал над либретто, должны будут показаться публике? Не то что мне очень хочется. Я терпеть не могу всякие такие вещи. Но если это обязательно…
– Когда опустится последний занавес, зайдите в служебную дверь, – сказал Герант. – Гвен покажет вам, что делать; времени хватит, потому что хлопать будут долго, я точно знаю. Когда Гвен вытолкнет вас на сцену, вас ослепят огни рампы, так что будьте осторожны и не свалитесь в оркестровую яму. Старайтесь не выглядеть полным болваном, как обычно выглядят либреттисты на сцене, полной актеров. Просто кланяйтесь. Никаких вывертов. И не уходите со сцены, пока все не стихнет.
– Но вы сами там, конечно, будете?
– Может, буду, а может, и нет.
– Но вы режиссер!
– Да, я режиссер. И начиная с сегодняшнего дня, с четырех часов пополудни, я – самый ненужный человек из всех, имеющих отношение к опере. Во мне никто не нуждается. Мое дело сделано. Я совершенно излишен.
– Не может быть!
– Еще как может. Если я прямо сейчас перережу себе горло, действие не остановится и все намеченные представления состоятся без сучка и задоринки.
– Но ведь это ты создал оперу!
– Нет, не я. Ее создали Гофман, Гунилла и Шнак и все эти певцы и музыканты. И даже вы двое. Я лишь добавил театральные штучки, проституируя искусство. Завлекалово для людей, далеких от музыки.
– Чепуха! – сказал Даркур, который прекрасно видел, что у Пауэлла очередной приступ капризов. – Ты был душой и энергией всей этой затеи. Мы все грелись у твоего огня. Не думай, что мы этого не знаем. Ты незаменим. Так что приободрись.
– Сим-бах, я тебя знаю. Еще минута – и ты начнешь меня ругать за жалость к себе.
– Может быть.
– Ты милый, разумный человек, умеющий держать себя в руках. Тебе не понять душу художника. Ты не знаешь, какая тень за ним тащится: все просеивающий фильтр тщеславия, желчь зависти, узы неправды, ледяными цепями скованной со всем светом, и всей радостью, и всеми хвалебными одами, которые достаются оперному режиссеру. Я истощен и никому не нужен. Я погружаюсь в трясину отчаяния, какую знает лишь художник, закончивший работу. Идите, вы оба! Идите обратно в зал. Плавайте в теплых водах гарантированного успеха. Оставьте меня! Оставьте!
Он уже пил большими глотками прямо из горла.
– Да, пожалуй, нам надо идти, – сказал Даркур. – Я не могу пропустить то, что сейчас будет. Но ты, Герант-бах, постарайся взять себя в руки. Ты же знаешь, мы все тебя любим.
То, что не мог пропустить Даркур, было сценой майского гуляния королевы в начале второго акта. Над этой сценой Пауэлл, Уолдо и Далси трудились много месяцев с немалой изобретательностью. Когда занавес поднялся после краткой, благозвучной прелюдии, зрителям показалось, что они заглядывают в невообразимую глубь рощи боярышника в белоснежном цвету, как в метели. Далеко-далеко в тумане белых цветов появилась королева Гвиневра на вороном коне. Она сидела боком в седле, коня вел в поводу паж. Одна за другой на авансцену выходили придворные дамы в белых плащах, не закрывая приближающейся королевы. Они не пели; казалось, они заколдованы, ибо вся сцена казалась колдовской; музыка то нарастала, то спадала, а дамы в ожидании королевы образовали живописные группы. На дамах были венки из майских цветов. Творилось подлинное волшебство.
Даркур знал, как достигается эффект. Он был на большинстве репетиций и слышал все обсуждения этой удивительной сцены. Но и его захватила магия. Он понял то, чего не понимал раньше: великое волшебство театра во многом творится самими зрителями; оно неосязаемо, но несомненно; магия начинается обманом зрения, игрой света и краски, но растет и крепнет в отклике аудитории. Не бывает великого представления без великого зрительного зала; и этого барьера не перейти ни кино, ни телевизору, как ни старайся, ибо в них не может быть связи между действием и теми, на кого направлено это действие. Великий театр, великая музыкальная драма творятся каждый раз заново – людьми по обе стороны огней рампы.