Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 248)
– Помню, ты часто повторял нам на семинаре: «Стремление к мудрости – обретение второго рая в сем мире», – сказала Мария. – И я тогда тебе поверила. И до сих пор верю. Это слова Парацельса.
– Действительно. Великого непонятого гения. В общем, я устремился в науку. Точнее, вернулся к ней.
– И она послужила как надо? Точнее, ты ей послужил?
– Странно то, что чем глубже я уходил в науку, тем больше она становилась похожа на религию. В смысле, на настоящую религию. Полная самоотдача самому важному, но не всегда очевидному. Иногда люди находят это в церкви, но у меня так не вышло. Я нашел искомое в чертовски странных местах.
– Я тоже, Симон. Я все еще ищу. И буду искать. Это единственный путь для таких, как мы с тобой. Но…
Это ведь правда, да?
– Только не для тебя, Мария. Ты еще молода говорить о страхе смерти. Но насчет Плоти и Врага ты права – хоть это и похоже на проповеди Геранта.
– Я иногда думаю об этом, глядя на малютку Дэвида.
– Нет-нет, – вмешался Артур. – С тем покончено. Забудь. Дитя изгладило все былое.
– Вот речь истинного Артура! – воскликнул Даркур и поднял бокал. – За Дэвида!
– Простите, что я разнылся, – сказал Артур.
– Ты не ныл. То есть не по-настоящему. Ты просто дал волю вполне законному негодованию. Любой человек имеет право время от времени хорошенько поныть. Это прочищает душу. Очистить грудь от пагубного груза, давящего на сердце, и все такое.[394]
– Шекспир, – сказал Артур. – В кои-то веки я узнал твою цитату.
– Как мы сильно зависим от Шекспира, – заметила Мария. – «Каким питьем из горьких слез Сирен…»[395] Помнишь?
– «Так после всех бесчисленных утрат // Во много раз я более богат», – подхватил Даркур. – Да, это очень подходит. Весьма емко.
– Во много раз я более богат. Точнее, во много раз более, чем был богат дядя Фрэнк, – сказал Артур. – Симон, наверно, ты прав. Я много думаю о золоте. Кому-то ведь надо про него думать. Но это не значит, что я – кот Мурр. Симон, мы все крутили в голове ту задумку, про которую ты тогда рассказал. Она как-то больше в духе дяди Фрэнка, ты не находишь?
– Иначе я бы про нее и не заикнулся.
– Ты сказал, что, по-твоему, эти люди в Нью-Йорке рассмотрят наше предложение.
– Если его правильно преподнести. Я думаю, Артур, они тебе понравятся. Коллекционеры, знатоки, но, конечно, не хотят, чтобы их выставили дураками. Ни в коем случае не хотят оказаться укрывателями подделок. Они тоже не коты Мурры. Просто если выплывет, что они хранили откровенную подделку, это не пойдет им на пользу ни в мире искусства, ни в мире бизнеса.
– А что у них за бизнес?
– Компания князя Макса импортирует в Америку вино в огромных объемах. Хорошее. Не какую-нибудь бормотуху пополам с алжирской ослиной мочой. Никаких подделок. Я видел его бутылки и у тебя на столе. Ты, наверно, не замечал его герб на этикетках, с девизом: «Ты погибнешь прежде, чем я погибну».
– Удачный слоган для вина.
– Да, но на самом деле это родовой девиз, и он означает: не пытайся меня обойти, а то пожалеешь.
– Я встречал таких людей в бизнесе.
– Но имей в виду, что княгиня тоже занимается бизнесом. Ее специальность – косметика, но очень изысканная и достойная.
– А это тут при чем?
– Это не что иное, как стремление преподносить вещи в их лучшем виде. Именно этого захотят князь и княгиня.
– Думаешь, они потребуют безумных денег?
– Мы живем в век безумных цен на живопись.
– Даже поддельную?
– Честное слово, ты меня доведешь и я тресну тебя по голове этой бутылкой! Которая, кстати говоря, не из погребов князя Макса. Сколько раз тебе повторять, что эта картина – не подделка, не задумывалась как подделка и на самом деле она потрясающе важна, уникальна?
– Я знаю. Я слышал, что ты о ней говорил. Но кто убедит в этом весь мир?
– Я, конечно. Ты забыл про мою книгу.
– Симон, я не хочу тебя обижать, но сколько людей, по-твоему, прочитают твою книгу?
– Если ты примешь мое предложение – сотни тысяч, потому что в ней будет описана жизнь Фрэнсиса Корниша как захватывающее приключение в мире искусства. Причем очень канадское приключение.
– По-твоему, эта страна – место для великих приключений в мире искусства? Родина людей, которых заботят вопросы души? Ты с ума сошел.
– Да, я так думаю, и нет, я не сошел с ума. Иногда мне кажется, что я опередил свое время. Ты не читал мою книгу. Она, конечно, еще не закончена, и концовка полностью зависит от твоего решения. У этой книги может быть просто фантастическая развязка – в обоих смыслах этого слова. Ты не знаешь, что пробуждает в умах вроде моего долгое созерцание жизни твоего дяди. Артур, ты должен мне довериться. А в таких вещах ты боишься мне довериться, потому что не доверяешь сам себе.
– Я доверился себе в этой истории с оперой. И втянул Фонд Корниша в провальную затею.
– Ты не знаешь, провальная она или нет, и еще долго не узнаешь. Ты, как дилетант, думаешь, что по премьере можно предсказать всю судьбу пьесы. Ты знаешь, что в Сент-Луисе уже интересуются «Артуром»? Если опера не наделает шуму здесь, возможно, она понравится там. И в других местах. Конечно, ты нас подталкивал, чтобы мы ввязались в эту затею. И теперь думаешь, что это начало болезни так на тебя повлияло. Но толчком к созданию великих произведений, бывало, служили и более странные вещи, чем свинка.
– Ну хорошо. Давайте попробуем. Только осторожно. Я думаю, будет лучше, если теперь я возьму дело в свои руки и съезжу к князю и княгине.
– А я думаю, что ничего подобного делать не следует. Предоставь действовать Симону, он хитрый стреляный воробей.
– Мария, ты заговорила совсем как жена.
– Да, причем лучшая, какая у тебя когда-либо будет.
– Верно. Очень верно, дорогая. Кстати, я подумываю о том, чтобы впредь именовать тебя Лапулей.
Мария показала ему язык.
– Прежде чем вы окончательно погрузитесь в супружеские нежности, смущая посторонних, позвольте указать вам на то, что репетиция оперы, которую Артур решил возненавидеть, уже подошла к концу первого акта. Нам пора идти в театр, чтобы подвергнуться пренебрежению и осмеянию, если уж суждено. А что касается того, другого дела – вы мне разрешаете действовать?
– Да, Симон, разрешаем, – сказала Мария.
Артур, как обычно, в это время подзывал официанта, чтобы заплатить по счету.
Скоро начнется первое представление «Артура Британского».
Гвен Ларкин по интеркому вещает на все грим-уборные и артистическое фойе: «Леди и джентльмены, занавес поднимется через полчаса. Начало представления через полчаса».
Ранние пташки уже давно готовы. Оливер Твентимэн лежит в кресле-качалке у себя в грим-уборной. Он загримирован и полностью одет, за исключением мантии, висящей рядом. Костюмер тактично оставил его одного, давая собраться. А что, если это его последний выход? Кто знает? Конечно, не сам Оливер. Он будет петь, пока его приглашают режиссеры и дирижеры. А его пока приглашают. Но скорее всего, ему больше не доведется воплотить на сцене совсем новую роль. Никто до него не пел Мерлина в «Артуре Британском», и он постарается сделать так, чтобы слушатели его не скоро забыли. И критики тоже – эти летописцы оперной истории, в целом гораздо более правдивые, чем их собратья, имеющие дело с драмой. Когда Твентимэна не станет, они скажут, что роль Мерлина, созданная им на девятом десятке, – его лучшая работа с тех пор, как он пел Оберона в «Сне» Бриттена. Твентимэну приятно было, что он и в старости остается великим артистом. Преклонный возраст вкупе с великими достижениями – великолепный венец, притупляющий жало смерти.
Вордсворт знал, о чем говорит. Твентимэн повторил эти строки два-три раза, как молитву. Он часто молился, и порой его молитвы принимали облик цитат.
На сцене Уолдо Харрис вел с Гансом Хольцкнехтом очередную (последнюю, как он надеялся) беседу на тему «волос на полу». Много лет назад – Хольцкнехт не уточнил, сколько именно, и названия оперного театра тоже не открыл, только сказал, что это был один из крупнейших, – в последнем акте «Бориса Годунова» он начал задыхаться. Да так, что едва мог издать звук. Что-то попало ему в горло и душило его. Вместо пения его едва не стошнило. В таком положении лучшее в артисте объединяется с лучшим в человеке, чтобы преодолеть препятствие, еще более зловещее оттого, что причина его непонятна. Каким-то образом – по временам Ганс думал, что лишь милостью Провидения, – он спел свою партию, спел хорошо, не фальшивя. Он продержался до конца акта, а потом рванулся в грим-уборную и позвал театрального доктора, который пинцетом извлек у него из горла двадцатидюймовый человеческий волос! Из парика? Из шевелюры какой-нибудь линяющей хористки-сопрано? Но откуда бы ни взялся этот волос, он повел себя со злобой одушевленной твари! Видимо, Ганс вдохнул его, когда, лежа на полу и втягивая воздух могучей грудью, изображал простертого в отчаянии царя. Он до сих пор хранил волос в полиэтиленовом пакетике и показывал его каждому помрежу в каждом театре, где пел, предупреждая о том, что может случиться, если сцену не подметать – и не раз в день, а несколько раз за представление, при каждом удобном случае. Он не хотел показаться надоедливым или невротиком, но певцу грозят опасности, неведомые публике. Ганс выпрашивал у Харриса – со всей весомостью своей немаловажной роли в труппе – обещание, что сцену будут как следует подметать каждый раз после того, как опустят занавес. Уолдо сочувственно пообещал, мысленно мечтая, чтобы Хольцкнехт раз и навсегда удовлетворился и перестал его дергать.