18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 195)

18

– Она не поддалась на твои чары, – заметила Мария.

– Именно. Поэтому мы отлично сработаемся. Я презираю легкодоступных женщин.

Он поцеловал Марию в щеку и ушел. Мария и Артур оглядели большую разгромленную комнату. Свечи на Круглом столе оплыли и догорали. Посреди стола стояло Блюдо изобилия, из которого ни один гость ничего не взял – то ли потому, что это не отвечало бы подлинности шестого века, то ли по другой причине. Как любой стол после долгого ужина, этот был жалким зрелищем.

– Не беспокойся, любимая, – сказал Артур. – Это был замечательный ужин, очень удачный, честно. Но я никак не могу понять твоих университетских друзей. Почему они так ссорятся?

– Это ничего не значит, – объяснила Мария. – Просто они терпеть не могут, когда кто-то получает преимущество, пусть хоть на минуту. Доктор разворошила змеиное гнездо.

– Да, она провокатор, это уж точно.

– Провокатор в хорошем смысле, как ты думаешь?

– Как она сама сказала, мы должны надеяться, – сказал Артур и повел жену на ложе. Точнее, к двум отдельным ложам, так как Артур еще не полностью оправился.

Старушка Вдаль-Ссут! Да понимает ли Пауэлл, кто такая доктор Гунилла Даль-Сут, если так ее называет? Но мне кажется, он сказал это любя – таков уж его театральный обычай; у людей театра очень мало уважения к чему бы то ни было, кроме того, что они видят в зеркале.

Доктор вселяет в меня надежду. Это человек, которого я понимаю. Заслышав звуки лиры Орфея, она узнаёт их и не боится следовать за ними, куда бы они ее ни завели.

Я обожаю доктора. Не как мужчина женщину, но как художник – друга. Она удивительно похожа на того, кто при жизни был моим самым близким и дорогим другом, – Людвига Девриента. Он был прекрасным актером и сострадательнейшим, милейшим человеком.

Какие вечера мы проводили вместе в таверне Люттера, через площадь от моего дома! Но почему же в таверне? Почему я был не у домашнего очага, с милой, верной, долготерпеливой женой Михалиной?

Думаю, потому, что Михалина меня слишком сильно любила. Она была такая заботливая! Когда я писал свои сказки, полные ужаса и гротеска, и мои нервы были словно раскалены, и я боялся, что моя душа навсегда затеряется в опасном подземном мире, откуда приходили мои сказки, – Михалина сидела рядом, следила, чтобы мой стакан был всегда полон, и порой держала меня за руку, если я дрожал, – ибо я дрожал, когда идеи приходили слишком быстро и были слишком страшны. Я клянусь, это именно она спасла меня от безумия. И как же я ее наградил? Конечно, не ударами, резкими словами и грубостью, в отличие от многих мужей. В бытность мою судьей я наслушался ужасных историй про домашних тиранов. Мужчина может быть респектабельнейшим из обывателей для своих знакомых, но чудовищем и дьяволом для своих домашних. Только не я. Я любил Михалину, уважал ее, давал ей все, что позволяли мои немалые заработки. Но я всегда сознавал, что жалею ее, а жалел я ее потому, что она была мне так предана, никогда не допрашивала, обращалась со мной не как с возлюбленным, а как с хозяином.

Конечно, по-другому и не могло быть. Слишком быстро после нашей свадьбы я взял ученицу, Юлию Марк, и полюбил ее всей душой и всем сердцем; все обворожительные женщины в моих книгах – это портреты Юлии Марк.

Все дело в ее голосе. Я учил ее петь, но мало чему мог научить – такой у нее был дар и такой голос, какие редко встречаются. Конечно, я мог привить ей тонкий вкус, научить составлять музыкальные фразы, но, садясь за клавикорды, я терялся в мечтаниях о любви, и выставил бы себя дураком – а может, и байроническим демоном-любовником, – если бы Юлия хоть как-то меня поощряла. Ей было шестнадцать лет, и она знала, что я ее люблю, хоть и не знала, насколько сильно, потому что была слишком молода, и преклонение такого, как я, казалось ей в порядке вещей. Очень молодые девушки уверены, что созданы для того, чтобы их любили; порой они даже бывают добры к любящим, но не понимают их по-настоящему. Должно быть, Юлия втайне мечтала о каком-нибудь молодом офицере, блистательном, в мундире, со сногсшибательными усами, который должен был покорить ее своей доблестью и аристократическими манерами. И что ей был учитель музыки, маленький человечек со странным острым личиком, который репетировал с ней гаммы, пока она не научилась их петь с чарующей точностью, никогда не фальшивя? Приятный пожилой мужчина, почти на двадцать лет старше ее; в тридцать шесть его бакенбарды, скобками обрамляющие крысиную мордочку, уже начали седеть. Но я любил ее, пока не понял, что, может быть, умру от этой любви, – а Михалина знала, но не сказала мне ни единого ревнивого слова, не упрекнула меня.

Так чем все кончилось? Когда Юлии было семнадцать лет, ее мать, тупая мещанка, нашла ей выгодную партию – некоего Грепеля, в возрасте под шестьдесят, но богатого. Надо думать, решила, что судьба богатой вдовы – лучшее будущее для ее дочери. Добрая женщина не знала, что Грепель весьма прилежно пьет. Он был не из тех, кто во хмелю буянит и хорохорится, и не из романтических, меланхолических пьяниц – он просто упорно квасил. Я до сих пор не позволяю себе думать, какова была семейная жизнь Юлии с Грепелем. Возможно, он ее бил, но вероятнее, что он просто был груб, мрачен, обижал ее и никогда не узнал и не желал знать ничего важного о том, чем была или могла бы стать моя Юлия. Как бы то ни было, через несколько лет их брак был расторгнут; по милосердию Господню дело рассматривалось и развод утверждался не в моем суде. От прекрасного голоса к тому времени не осталось и следа, и от моей Юлии – тоже; она превратилась в достойную жалости обеспеченную женщину, основное занятие которой – изливать свои несчастья подружкам за бесчисленными чашечками кофе и нездорово жирными пирожными. Но я сохранял в своем сердце прекрасную девушку шестнадцати лет и теперь вижу, что во многом придумал ее сам. Ибо Юлия тоже в душе была мещанкой, и все мои труды как учителя ничего не могли бы с этим поделать.

Кто такие мещане? О, среди них попадаются очень милые люди. Они – соль земли, но не ее перец. Мещанин – это человек, который совершенно спокойно живет в совершенно неизведанном мире. Полагаю, что моя милая, милая, верная Михалина тоже была мещанкой, ибо она никогда не пыталась исследовать какой-либо мир, кроме мира своего мужа, а этого было недостаточно, поскольку Э. Т. А. Гофман не мог любить ее так же страстно, как Юлию.

Была ли это трагедия? О нет, нет, мои дорогие высокообразованные друзья. Мы же знаем, что такое трагедия. Это – героические фигуры, которые повествуют миру о своих страданиях и требуют, чтобы мир благоговейно трепетал. Мелкий судейский чиновник, желающий быть великим композитором, а на деле ставший необычным писателем, и его преданная жена-полька не могут быть героями трагедии. Таким обычным людям там не место. В лучшем случае они могут стать материалом для мелодрамы, в которой тяжкие жизненные превратности перемежаются комическими и даже фарсовыми сценами. Эти люди не живут под свинцовым небом трагедии. Для них меж тучами порой появляются просветы.

Таким просветом, редким днем хорошей погоды, была для меня дружба с Людвигом Девриентом. Человеком, решительно не принадлежащим к царству мещан. Он происходил из великой театральной семьи, сам прекрасный актер, человек такого магнетизма и красоты, что, может быть, удовлетворил бы и девичьи мечты Юлии Марк. Меж нами была дружба и взаимная симпатия, которая полностью устраивала нас обоих, – мы оба принадлежали к числу людей, которых как раз стало модно называть романтиками. Мы исследовали мир, насколько могли. К своему прискорбию, должен сказать, что компасом в этих исследованиях обычно служила бутылка. Бутылка шампанского. В те дни оно еще не стало невозможно дорогим, и мы могли прибегать к нему часто и усердно. Этим мы и занимались вечер за вечером в таверне Люттера, и кучка друзей приходила послушать, как мы беседуем и бродим по миру, о котором мещане ничего не знают.

Когда я умер – в возрасте сорока шести лет, от осложнений разных хворей, не последней из которых было употребление шампанского, – Девриент выставил себя посмешищем в глазах непонимающих людей и завоевал уважение тех, кто способен понять. После моих похорон он пошел к Люттеру и славно напился. Во хмелю он не был буен, не делал глупостей и не шатался, но полностью уходил в тот, другой мир, который мещане отказываются исследовать и даже боятся нанести на свои аккуратные карты вселенной. Людвиг сунул в карманы две бутылки шампанского, пошел на кладбище и уселся на моей могиле; и всю холодную ночь 25 июня 1822 года он беседовал со мной в своей наилучшей манере. Часть вина он выпил, а часть вылил на могилу. Я не мог ему отвечать, но та ночь, без сомнения, была лучшей из проведенных нами вместе и очень скрасила мне одиночество первых загробных дней.

В этой женщине я будто вновь вижу Девриента или что-то от него. Поэтому, когда вечеринка окончилась, я пошел рядом с ней по осенним улицам этого странного, но не враждебного города. Я довел ее до дому, а потом всю ночь напролет сидел у ее постели. Говорил ли я с ней в ее снах? Пусть ответят те, кто разбирается в этом лучше меня, но я надеюсь, что да. В докторе Гунилле я узнал еще одного романтика; на это звание претендуют многие, но оно дается от рождения, и нас таких мало.