Робертсон Дэвис – Корнишская трилогия (страница 145)
– Ты, наверно, этим не очень расстроена, – сказал как-то Фрэнсис на вечерней прогулке. – Ты не настоящая гувернантка – не как у Бронте в девятнадцатом веке – и, конечно, хотела бы заниматься чем-нибудь другим.
– И буду, – ответила Рут, – но пока для меня есть работа тут, я останусь тут. Как и ты.
– О да. Ты же видишь, я учусь своему ремеслу.
– И в то же время занимаешься другим ремеслом. Как и я.
– Не понял?
– Да ладно, Фрэнк. Ты ведь профессионал, верно?
– Я профессиональный художник, если ты об этом.
– Да ладно тебе! Ты шпик, и я тоже. Мы с тобой занимаемся одним и тем же
– Фрэнк, в Дюстерштейне дураков нет. Графиня тебя срисовала, и Сарацини тоже, а уж я тебя срисовала в первую же ночь, когда ты стоял у раскрытого окна и считал вагоны «кукушки». Я в это время занималась тем же, стоя под окном, просто ради забавы. Тоже мне шпик! Это же надо – стоять у раскрытого окна в освещенной комнате!
– Ваша взяла, офицер. Не стреляйте, я сдаюсь. Так, значит, ты тоже в «ремесле»?
– Да – с рождения. Мой отец был в «ремесле», пока не погиб при исполнении. Скорее всего, его убили, но точно никто не знает.
– А здесь ты что делаешь?
– Профессионалы друг другу таких вопросов не задают. Просто осматриваюсь. Приглядываю одним глазком за тобой и Сарацини и за тем, что делают графиня и князь Макс с вашей продукцией.
– Но ты же никогда не заходишь в ракушечный грот.
– А мне и не надо. Я печатаю графинины письма и потому в курсе ее дел, как бы она ни притворялась, что это что-то совсем другое.
– А тебя графиня не срисовала?
– Надеюсь, что нет. Было бы ужасно, если бы у нее в доме оказалось сразу два шпика, верно? Кроме того, я птица невысокого полета. Всего лишь пишу письма домой, маме, а она, как вдова профессионала, умеет их читать и передает все, что надо, наверх.
– Я знаю, это неприлично спрашивать, но тебе что-нибудь платят?
– Ха-ха-ха. Наше «ремесло» в большой, я бы сказала – опасно большой степени полагается на неоплачиваемую помощь. Это такая английская традиция: всякий, кто хоть что-то собой представляет, работает не за деньги. Вот и я работаю за спасибо, но мне намекнули, что если я хорошо себя проявлю, то когда-нибудь попаду в очередь кандидатов на оплачиваемую должность. Женщины в «ремесле» продвигаются, как правило, не быстро. За исключением элегантных богинь любви, а они быстро выгорают. Но я не ропщу. Я осваиваю баварский сельский диалект, что очень полезно, и приобретаю непревзойденные знания о границе между рейхом и Австрией.
– А гороскопы не составляешь?
– Составляю, и много, но в основном – на давно умерших людей. А что?
– Мне намекнули, что князя Макса интересует твое мнение о его гороскопе.
– О, это я знаю. Но не клюну. И вообще, ему это было бы вредно. Он станет своего рода знаменитостью.
– Какого рода?
– Даже если бы я точно знала, все равно не сказала бы.
– Ага! Вижу, ты – иконологическая фигура Благоразумия.
– Это еще что?
– Мастер заставляет меня зубрить всякое такое. Чтобы я мог читать значения старинных картин. Все эти символические женщины – Истина с зеркалом, Жертвенная любовь, кормящая ребенка грудью, Справедливость с мечом и весами, Умеренность с чашкой и кувшином. Их десятки. Это язык знаков, которым пользовались художники определенного жанра.
– А почему бы и нет? У тебя есть занятие поинтересней?
– Меня что-то смущает во всем этом. Эта ренессансная и проторенессансная манера, фигуры Времени, его дочери Истины, и Роскоши, и Обмана, и разные другие создания… Мне кажется, они опускают прекрасную картину до уровня проповеди или даже нравоучительной басни. Неужели великий художник вроде Бронзино мог быть до такой степени моралистом?
– А почему бы и нет? То, что все художники якобы пили, гуляли и развратничали, – романтическая чушь. В большинстве своем они работали как проклятые, чтобы обеспечить себе достойный, зажиточный, мещанский уровень дохода.
– Ну ладно… В общем, иконология – это очень скучно, и я мечтаю, чтобы случилось что-нибудь интересное.
– Случится, и очень скоро. Продержись еще немного. В один прекрасный день ты достигнешь подлинной славы.
– Ты экстрасенс?
– Я? С чего ты взял?
– Сарацини сказал. Он говорит, у тебя очень сильные экстрасенсорные способности.
– Сарацини – старый интриган.
– Это еще слабо сказано. Когда он распространяется об импорте-экспорте картин, которым занимаются они с графиней, я иногда чувствую себя Фаустом при Мефистофеле.
– Повезло тебе. О Фаусте никто никогда не услышал бы, если бы не Мефистофель.
– Ну да. Но у Сарацини талант – представлять жульничество в благородном виде. Он говорит, это потому, что обывательская мораль чужда искусству.
– Я думала, он говорит, что искусство – высшая мораль.
– Теперь и ты заговорила, как он. Слушай, Рут, у нас хоть когда-нибудь получится еще раз переспать друг с другом?
– Ни малейшей надежды. Разве что графиня уедет на какую-нибудь вылазку и заберет Амалию с собой. Но в доме графини, у нее на глазах я играю по ее правилам. Поэтому я не могу развлекаться с тобой и в то же время зорко охранять драгоценную невинность ее внучки.
– Ну что ж… я только спросил. «Увидев вас не в этом – в лучшем мире…»
– «…я буду рад узнать и полюбить вас»[231]. Ловлю тебя на слове.
– А я – тебя.
– Корнишь! Съездите в Голландию и убейте там человека.
– Слушаюсь,
– Положитесь на отравленное слово. Больше ничего не подействует.
– Наверно, мне следует знать, как зовут жертву.
– Его зовут Жан-Пауль Летцтпфенниг – к несчастью для него. Я незыблемо верю, что имена влияют на судьбу, а имя Летцтпфенниг[232] сулит неудачу. Ему и вправду не везет. Он хотел стать художником, но его картины были неинтересны, подражательны. Да, его можно назвать неудачником, но сейчас на него устремлено внимание множества людей.
– Только не мое. Я про него сроду не слыхал.
– Про него не пишут в немецких газетах, но Германию он очень интересует. На него обращен рыбий глаз рейхсмаршала Геринга. Летцтпфенниг хотел продать Герингу неуклюже подделанную картину.
– Если она подделана неуклюже, то почему привлекла рыбий глаз?
– Потому что Летцтпфенниг – самый неуклюжий шлемиль среди ныне живущих художников и искусствоведов – таскается со своей мазней, предлагая ее направо и налево. Будь она подлинной, это была бы находка века. Крупная работа Губерта Ван Эйка – ни больше ни меньше.
– Не Яна?
– Нет. Губерт, брат Яна, умер молодым – в тысяча четыреста двадцать шестом году. Но он был великим художником. Это он разметил и написал значительную часть «Поклонения агнцу», великолепной картины, хранящейся в Генте. Ян ее закончил. Картин Губерта сохранилось мало, и если бы нашлась еще одна, это была бы сенсация. Но картина Летцтпфеннига – подделка.
– Откуда вы знаете?
– Нутром чую. Именно чувствительность нутра поднимает меня над заурядными искусствоведами. Конечно, у нас у всех нутро чувствительное. Но я сам художник и знаю больше о том, как работали великие мастера прошлого, чем даже Беренсон. Потому что Беренсон не художник и его нутро переменчиво: на протяжении двадцати лет он приписывал кое-какие значительные картины то одному, то другому, то третьему автору, к огорчению владельцев. А если я что-нибудь знаю, это знание остается со мной навсегда. И я знаю, что Летцтпфеннигов Ван Эйк – фальшивка.
– Вы его видели?
– Мне не нужно его видеть. Если Летцтпфенниг ручается за картину, это фальшивка. Он составил себе крохотную репутацию среди доверчивых простаков, но я-то про него все знаю. Он проходимец наихудшего вида – из разряда неудачников, портящих все, к чему они прикасаются. И его следует уничтожить.
–
– Я об этом никогда не упоминал… мне казалось, что это нетактично… но мне говорили, что у вас дурной глаз. Почему бы вам самому не уничтожить Летцтпфеннига?