Робертсон Дэвис – Что в костях заложено (страница 83)
В искусствоведении Росс был самоучкой. Он окончил канадский университет Уэстерн, а затем Оксфорд (на стипендию Британского Содружества) по специальности «современные языки». Росса, как и многих других уроженцев прерий, потянуло в военный флот. Там Росс был полезен, а главное — приятен для глаз. Он был из породы необычных существ, мужчин-красавцев. Блондин, но не скандинавского типа, с тонкой кожей и тонкими чертами лица, с хорошей, хотя и не подчеркнуто спортивной фигурой. В нем не было женоподобия: просто он был красив и сам это знал. Среди членов комиссии и их серьезных секретарей (в основном — состарившихся прежде времени, как это часто бывает с людьми умственного труда) он сиял как розовый куст среди вечнозеленых насаждений — розовый куст, еще не погибший от излишней кислотности почвы, нужной вечнозеленым растениям.
— Эйлвин, ты не даешь мне сойти с ума, — сказал Фрэнсис, слегка перебрав как-то вечером в мюнхенском отеле. — Если Схлихте-Мартин и Дюпанлу снова начнут цапаться, выясняя, Рембрандт это или просто Говерт Флинк,[121] Доу[122] или всего лишь Доомер,[123] я завою. У меня изо рта пойдет пена, и вам придется выволакивать меня из комнаты и совать под холодный душ. Ну какое это имеет значение? Верните картины владельцам, и дело с концом.
— Ты слишком серьезно ко всему этому относишься, — сказал Росс. — Держись и не бери в голову. Ты ведь должен понимать, что в той соляной шахте в Альтаусзее, где нашли основную часть музея фюрера, было больше пяти тысяч картин, в основном — дорогой мусор. Прибавь к этому то, что нашли недалеко от Марбурга. Да еще необъятную личную коллекцию Геринга. Нам придется перебрать их все, и если мы будем обрабатывать по пятьдесят картин в день, сколько это выходит дней? Расслабься и не слушай, вот и все. Только смотри на картины — те самые, о которых идет речь. Они прекрасны! Сколько мы уже видели «Искушений святого Антония»? И на каждой иссохшего старого пердуна пытаются соблазнить гадкие черти, но чаще — мясистые девицы, на которых у него все равно не поднимется… нога. Будь я художником, я бы нарисовал святого Антония, соблазняемого омаром по-ньюбургски. Вот это я понимаю, искушение! Искушение действует там, где у человека самая большая слабость.
— Ты говоришь банальности, но мудрые не по твоим годам.
— Я всегда был мудр. От рождения. Вот ты, Фрэнсис, от рождения не мудр. Не мудр и не банален: ты родился со слишком тонкой кожей.
На Сарацини очарование Росса действовало значительно меньше, чем на Фрэнсиса.
— Он не лишен способностей, — сказал Сарацини как-то за обедом, — но в душе он карьерист. Впрочем, почему бы и нет? Он не художник. Он ничего не создает, ничего не сохраняет. Что у него есть?
— Проницательность. — Фрэнсис пересказал слова Росса о святом Антонии.
— Умно. И банально, но лишь проницательный человек видит мудрость в банальном. Искушение достает нас там, где мы слабее всего. В чем ваша слабость, Корнишь? Смотрите, чтобы это не оказался Эйлвин Росс.
Фрэнсис оскорбился. Конечно, его часто видели в обществе первого красавца комиссии по искусству, но он не догадывался, как это интерпретируют некоторые другие члены комиссии. В 1947 году гомосексуализм был чем-то неприемлемым, и именно потому о нем много думали.
Поскольку Сарацини для Фрэнсиса был по-прежнему Мастером, Фрэнсис не отмахнулся от его слов. Фрэнсис признался сам себе, что, конечно, Росс ему нравится. Ведь Росс — земляк, канадец, перед ним не приходится оправдываться, как перед остальными, которые считают Канаду недостраной, обиталищем охотников на бобров. Ведь Росс остроумен и весел, а их окружают люди, для которых остроумие лишь кинжал, каким удобнее поразить соперника. Ведь Росс приятен с виду, а вокруг него — пузатые, морщинистые старики. И — но здесь Фрэнсис не был до конца честен сам с собой — ведь среди всех, кого он когда-либо встречал, Росс ближе всех к неуловимой фигуре, вроде бы девушке, которая нужна Фрэнсису для обретения завершенности. Совершенно естественно, что Росс стал его другом, близким и дорогим другом. В отношениях с Россом Фрэнсис не чувствовал себя ни учеником, как неизменно бывало с ним в обществе Рут, ни богатым лохом, как с желанной, коварной Исмэй. Он говорил себе, что в отношениях с Россом чувства играют минимальную роль, что главная составляющая этих отношений — родство духа и дружба.
Тем не менее он счел необходимым передать Россу, что о них говорят. Тот рассмеялся:
— Тудыть-растудыть, тоску-печаль отбрось, забота кошку сгубила, за хвост да об стенку, в общем — вошь, палача заешь![124]
— Что это?
— Бен Джонсон. Я в свое время над ним серьезно работал. Неисчерпаемый глубокий ум, выраженный с победительной мужественностью. А означает все это попросту: «Да пошли они!» Ну какое нам дело, что они думают? Мыто с тобой знаем, что это не так.
Да? Знаем? Фрэнсис думал, что знает, но он представлял то, на что намекали сплетники, по зазывным взглядам накрашенных юнцов, слоняющихся во тьме мюнхенских ночей. О более тонком грехе, содомии души, он ничего не знал. А Росс знал одно: очаровывая тех, чья жизнь бедна очарованием, можно добиться своего. И ничего плохого в этом не видел. И правда, что в этом плохого?
Разумеется, комиссия не могла рассматривать отдельно каждую картину, перемещенную во время войны. Приходилось сосредоточиваться на шедеврах. В списках, розданных членам комиссии, Фрэнсис узнавал портреты Невесть-Кого кисти Так-Себе-Художников, прошедшие через мастерскую в Дюстерштейне. Эти картины были в группе, принадлежавшей Фюрер-музею, и оказались никому не нужны, так что их оставили на месте. «Дурачок Гензель» заслужил индивидуального рассмотрения, поскольку был известен кое-кому из искусствоведов и вызвал небольшую сенсацию в Лондоне перед самой войной. «Дурачок» явился перед членами комиссии собственной персоной — то есть был выставлен перед ними на пюпитре — и получил одобрение как неплохая второстепенная работа, но из-за неизвестного происхождения и заметного знака, напоминающего
Фрэнсис легко скрыл чувства, которые охватили его при появлении «Дурачка Гензеля». Приятно было, что Россу картина понравилась.
— В нем есть своеобразный, как бы это сказать, гротеск, какого я раньше не видал, — сказал Росс. — Не бойкие ужасы, как во всех этих искушениях святых Антониев, а что-то более глубокое, холодное. Художник, наверно, был странный человек.
— Очень возможно, — сказал Фрэнсис.
Однако дело обернулось совсем по-другому, когда однажды, в ноябрьский послеполуденный час, грузчики внесли и поставили на пюпитр «Брак в Кане».
— Эта несколько выбивается из общего ряда, — заметил подполковник Осмазерли. — Сведений о происхождении — никаких, за исключением того, что она была в личной коллекции Геринга… если эту кучу награбленного можно назвать коллекцией. Но эта картина считается важной, и нам нужно решить ее судьбу.
— Рейхсмаршал явно умел отличить хорошую вещь, — сказал Бродерсен.
Он знал, о чем говорит, поскольку из его собственной галереи рейхсмаршал конфисковал все лучшие картины. А взамен выдал циничные расписки, в которых говорилось, что картины перемещены в целях обеспечения их безопасности. Поскольку Бродерсен не вступил в свое время в партию национал-социалистов, он не лишился работы лишь благодаря незыблемой репутации и чистейшему арийскому происхождению.
Картина в самом деле была хороша. Увидев ее по прошествии почти десяти лет, Фрэнсис понял, что она подлинно хороша. Он ничего не сказал, только слушал искусствоведов — а они говорили так долго, что свет за окнами угас и председатель распустил собрание до утра.
То, что говорили искусствоведы, одновременно льстило кальвинистской совести Фрэнсиса и тревожило ее. Может быть, это доселе неизвестная работа Матиаса Нейтхарта?[125] Живость и яркость цвета, каллиграфическая точность линий, искаженные пропорции некоторых фигур, ощущение гротеска (опять это слово!) поддерживали эту гипотезу. Однако ее опровергало присутствие в картине чего-то итальянского, определенного маньеризма. Искусствоведы радостно препирались, с упоением ставили друг друга на место, и эта оргия продолжалась целый день.
Росс не умел держать рот на замке.
— Я знаю, что не имею права голоса в этом собрании, — сказал он, улыбаясь окружающим его великим людям. — Но прошу вас снизойти до моих любительских догадок. Не замечает ли кто сходства между стилем этой картины и стилем «Дурачка Гензеля», виденного нами несколько недель назад? Может быть, мне показалось.
Он сел с очаровательной мальчишеской улыбкой, возможно несколько переигрывая.
Споры двинулись в новом направлении. Одни искусствоведы заявили, что тоже что-то такое заметили и хотели об этом сказать, но секретарь мистера Корниша их опередил. Другие отмахнулись от явно абсурдного предположения. Но в обеих картинах есть что-то аугсбургское, сказали третьи, которые считали необходимым прислушиваться к интуиции. Кнюпфер и Бродерсен не желали слышать про «художника Матиса»: в Германии он одно время был персоной нон грата из-за оперы Хиндемита.[126] Как бы то ни было, определенные черты картины исключали подобное предположение. Подполковник Осмазерли бился изо всех сил, но не мог подтолкнуть искусствоведов к решению.