Роберт Силверберг – Вниз, в землю. Время перемен (страница 66)
В его глазах я видел страдание. Он все еще старался любить меня, но то, что он узнал о себе – а может, и обо мне, – породило в нем ненависть к тому, кто дал ему сумарский наркотик. Он был из тех, кто может жить только за стенами, и я, не поняв этого, сделал названого брата врагом. Возможно, приняв с ним наркотик еще раз, я сумел бы показать все яснее, но этому не бывать – Ноима и первый сеанс напугал дальше некуда. Он совершенно прав: я превратил вольнодумца в верующего, и сказать мне ему больше нечего.
Помолчав немного, Ноим сказал:
– У него к тебе просьба, Киннал.
– Проси что хочешь.
– Не хотелось бы ставить гостю условия, но если ты привез с собой этот наркотик, если прячешь его в своих комнатах – избавься от него, ясно? В этом доме его быть не должно. Выбрось его, Киннал.
Я ни разу в жизни не лгал названому брату – но теперь, когда золотой ларчик герцога Сумарского лежал у меня за пазухой, я торжественно произнес:
– Можешь не опасаться на этот счет.
Вести о моем позоре, разнесшись по Маннерану, достигли и Саллы. Ноим показал мне газеты. Обо мне писали как о доверенном лице главного судьи Порта, имевшем большой вес в Маннеране, кровном родственнике септархов Саллы и Маннерана, который тем не менее отошел от Завета и предался беззаконному самообнажению. Человек этот нарушил не только приличия и этикет, но и маннеранский закон, доставив из Сумары-Бортен запрещенный наркотик, разрушающий поставленные богами преграды между людскими душами. Используя свое высокое положение, он втайне отплыл на южный континент (бедный капитан Кхриш! Выходит, его тоже арестовали?), вернулся с запасом наркотика и злодейски навязал его своей содержанке. Затем он стал распространять запрещенное вещество среди знатных особ Маннерана (их имена не называются, поскольку они чистосердечно раскаялись). Его счастье, что накануне ареста он успел бежать в Саллу: если он попытается вернуться назад, его тут же возьмут под стражу. Пока что его будут судить как отсутствующего, и приговор, по словам верховного судьи, не оставляет сомнений. Преступника лишат всех земель и денежных средств, оставив некоторую часть неповинным жене и детям. (Ну, хоть этого Сегворд добился.) А дабы его высокопоставленные друзья не смогли передать ему что-то еще до суда, все его имущество уже арестовано. Закон сказал свое слово, и да послужит это уроком тем, кто замышляет обнажить свою душу.
Я не делал секрета из своего пребывания в Салле, ведь мой высокородный брат мог теперь не опасаться меня. Взойдя на трон юношей, он, возможно, и собирался меня убрать, но теперь он уже семнадцать лет был у власти и пользовался народной любовью – меня же едва помнили пожилые граждане Саллы, а молодые вовсе не знали. Говорил я с маннеранским акцентом и был публично ошельмован как обнаженец. Будь у меня даже намерение свергнуть Стиррона, где бы я стал вербовать сообщников?
По правде говоря, мне очень хотелось повидать брата. В трудные времена человек обращается к самым близким; теперь, когда Ноим от меня отдалился, а Халум осталась по ту сторону Ойна, один только Стиррон помнил, каким я был в детстве. Я не держал на него зла за то, что мне в свое время пришлось бежать из страны: будь я старшим, бежать пришлось бы ему. Если наши отношения после этого охладились, то виноват в этом был только он: нечистая совесть толкала его к отчуждению. Я давно не бывал с визитом в городе Салле и надеялся, что мои несчастья смягчат его сердце. Я написал Стиррону с просьбой предоставить мне официальное убежище в Салле. По саллийским законам он не мог отказать: я был его подданным и не совершал никаких преступлений на территории Саллы, но лучше все-таки было попросить письменно. Я признавал, что обвинения против меня справедливы, но к этому прилагалось краткое (и, как я надеялся, убедительное) объяснение причин моего отступничества. Письмо завершалось уверениями в моей нерушимой любви к нему и напоминанием о тех счастливых временах, когда на его плечи не легло еще бремя правителя.
Я думал, Стиррон в ответ пригласит меня в столицу, чтобы узнать о моих провинностях от меня самого, и мечтал о воссоединении с братом. При каждом телефонном звонке бросался к аппарату, думая, что это звонит Стиррон. Но он не звонил. Прошло несколько напряженных, унылых недель, я охотился, плавал, читал, пытался писать свой новый завет. Ноим держался на расстоянии. Со времени нашей душевной близости он испытывал такой стыд, что старался не смотреть мне в глаза, я теперь знал о нем самое сокровенное, и это вбило клин между нами. Наконец я получил письмо с печатью септарха – и от души понадеялся, что это сухое послание составил не сам Стиррон, а один из его министров. В немногих строках септарх извещал меня, что дает мне убежище в провинции Салла – при условии, что я отрекусь от пороков, коих набрался на юге. Если я вздумаю распространять обнажительные наркотики в Салле, меня отправят в изгнание. Вот и все, что написал мне мой брат. Ни одного доброго слова. Ни намека на сострадание. Ни крохи тепла.
В середине лета нас неожиданно посетила Халум. В день ее приезда я преследовал сбежавшего из загона штормощита. Ноим самонадеянно вздумал разводить этих хищных пушных зверей и приобрел двадцать-тридцать особей, хотя в Салле они не водятся и к неволе не приспособлены – сплошные зубы, когти и злющие желтые глаза. Я ехал по следу беглеца через лес и равнину с утра до полудня и проклинал все на свете, то и дело натыкаясь на трупы несчастных травоядных животных. Штормощиты убивают из одной лишь любви к убийству: откусят кусок и бросят остальное стервятникам. Наконец я загнал зверя в тенистый тупиковый каньон.
– Смотри только целым его привези, – предупреждал Ноим, напоминая мне, какой ценный этот самец, но, когда хищник кинулся на меня, я поставил луч на полную мощность и без сожалений его убил – только шкуру снял, чтобы Ноим не слишком расстроился, и в полном упадке духа поехал обратно. У дома я увидел чью-то чужую машину, а рядом стояла Халум.
– Ты же знаешь, какое в Маннеране лето, – сказала она. – Халум хотела, как обычно, поехать на остров и тут подумала: почему бы ей не погостить в Салле у Ноима и Киннала?
Ей шел в то время тридцатый год. Женщины у нас выходят замуж между четырнадцатью и шестнадцатью, заканчивают с деторождением от двадцати двух до двадцати четырех и к тридцати вступают в пору среднего возраста, но Халум время будто не тронуло. Не зная бурных переживаний замужества и материнства, не тратя энергию на супружеском ложе, не изведав родовых мук, она сохранила гибкое девичье тело: ни жировых наплывов, ни складок, ни выступающих вен, ни избыточной полноты. Только ее темные волосы подернулись серебром, но даже седина ее красила, создавая идеальную раму для загорелого молодого лица.
Она привезла мне целую пачку писем: от герцога, от Сегворда, от моих сыновей – Ноима, Стиррона и Киннала, от дочерей – Халум и Лоймель, от архивариуса Миана и от других. Можно было подумать, что пишут они покойнику, чувствуя себя виноватыми из-за того, что его пережили, но меня порадовали эти строки из прошлой жизни. Письма от Швейца, к сожалению, не было, Халум ничего не слышала о нем со времени моего изгнания и думала, что он покинул нашу планету. Жена моя тоже не написала ни слова.
– Неужели Лоймель так занята, что не могла черкнуть пару слов? – спросил я, и Халум смущенно ответила, что та вообще ничего не говорит обо мне.
– Кажется, она забыла, что была замужем.
Мне передали еще и подарки, драгоценные металлы и камни.
– В знак любви, – пояснила Халум, но на эти сокровища целое имение можно было купить. Друзья не хотели унижать меня, переводя деньги на мой счет в Салле, и преподнесли мне эти дары, чтобы я использовал их по своему усмотрению.
– Тебя очень опечалило это внезапное изгнание? – спросила она.
– Ему ведь не впервой. И у него есть близкая душа – Ноим.
– Стал бы ты принимать наркотик во второй раз, зная, чего это тебе будет стоить? Если бы мог обратить время вспять?
– Вне всяких сомнений.
– Даже рискуя потерять из-за этого дом, семью и друзей?
– Я и жизнь бы отдал, если бы мог поверить, что после меня этот наркотик примут все жители Велады-Бортен.
Это ее испугало; она отшатнулась и поднесла руку ко рту, будто только сейчас поняла всю меру безумия своего названого брата. Мой ответ не был простой риторикой, и часть моей убежденности, как видно, передалась Халум. Она испугалась за меня, ощутив глубину моей новой веры.
Ноим вскоре уехал – сначала в столицу, потом на равнину Нанд, посмотреть земли, которые хотел прикупить. Я остался за хозяина, слуги, что бы они ни думали про меня, в глаза мне перечить не смели. Каждый день я выезжал на поля, и Халум сопровождала меня. Наблюдать за работами пока не требовалось, ведь время собирать урожай еще не пришло. Мы просто катались, делая остановки для купания или пикника на опушке леса. К штормощитам Халум даже не приближалась, но гладила мирных животных, которые ласкались к ней на лугу.
Во время поездок мы разговаривали. Я с самого детства не проводил столько времени с Халум, и эти дни очень сблизили нас. Сначала мы сдерживались, боясь задать неосторожный вопрос, но скоро разоткровенничались, как и пристало названым. Я спросил, почему она так и не вышла замуж, и она ответила просто: