18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роберт Силверберг – Вниз, в землю. Время перемен (страница 41)

18

С братом и сестрой можно говорить почти обо всем, но и здесь нас учат соблюдать этикет. Говорить от первого лица даже с ними считается неприличным. Так просто не поступают. О каких бы интимных вещах ни шла речь, мы должны пользоваться пристойными выражениями, не уподобляясь вульгарному обнаженцу.

Обнаженцем называют того, кто обнажает перед другими не тело свое, а душу. Это расценивается как тяжкая провинность и наказывается бойкотом, а то и более суровыми мерами. Обнаженцы пользуются теми самыми площадными местоимениями, которыми пестрят написанные мною страницы. Но перед назваными братом или сестрой обнажаться дозволено, и ты не считаешься обнаженцем, пока не произносишь гнусностей наподобие «я» и «мое».

Отношения в триедином братстве строятся на взаимности. Не следует нагружать двух других своими заботами, если ты не можешь облегчить их собственное бремя. Простая вежливость требует брать только то, что сам можешь дать. В детстве это правило соблюдается не всегда: ты часами болтаешь с названым братом, не давая себе труда его выслушать, но мы быстро учимся соблюдать равновесие. Недостаточное внимание к кому-то из названых есть непростительное нарушение приличия; я не знаю никого, даже среди самых слабых и безалаберных, кто был бы повинен в таком грехе.

Самый суровый запрет для таких союзов касается плотской связи с названой сестрой или братом. Этого мы, вообще-то довольно свободные в своей сексуальной жизни, не смеем делать. Меня это всегда удручало. Обладать Ноимом я никогда не стремился: это не моя стезя, и у нас такие связи редко встречаются. Но Халум я желал всей душой, и она не могла стать ни женой моей, ни любовницей. Мы часами сидели, держась за руки, и рассказывали друг другу то, что больше никому не могли сказать; было бы очень просто привлечь ее к себе, и раскрыть ее наготу, и погрузить свою жаждущую плоть в ее лоно. Но я никогда не пытался, всегда соблюдал закон. Надеюсь, я успею еще рассказать вам, что даже после перемены, которую произвел во мне Швейц с его зельем, я по-прежнему уважал неприкосновенность Халум. При этом я не отрицаю, что меня к ней влекло. Помню, как потрясен я был в отрочестве, узнав, что из всех женщин Бортена только Халум, моя возлюбленная Халум, заказана мне. Мы были необычайно близки во всем, исключая телесную близость, и она была мне идеальной сестрой – открытая, щедрая, любящая, безмятежная, радостная, способная понять все. Белокожая, темноглазая, темноволосая, стройная, грациозная, она была красива не только внешне, но и внутренне: ее нежная душа представляла собой чудесную смесь чистоты и мудрости. Думая о ней, я представляю себе лесную поляну в горах, где темно-зеленые ели встают, как теневые мечи, из свежего снега и ручей бежит по озаренным солнцем камням; все чисто, незапятнанно, защищено от посторонних вторжений. Рядом с ней я часто казался себе неуклюжим увальнем, горой волосатого мяса, но Халум одним своим словом, смехом, подмигиванием умела сказать, что я несправедлив к себе, что мне не стоит стремиться к женской мягкости и воздушности.

С Ноимом я был не менее близок. Мы были во многом несхожи: я здоровенный, он стройный, я простой, он с хитринкой, я бесшабашный, он осторожный и расчетливый, я веселый, он мрачный. С ним, как и с Халум, я порой чувствовал себя неловким, неповоротливым. Не в физическом смысле (я, как уже говорил, довольно ловок для своих габаритов), скорее в духовном. Казалось, что Ноим, более живой и сообразительный, несется вскачь там, где я еле бреду, но из-за присущего ему пессимизма он всегда был глубже и в то же время бодрее меня. Не буду, впрочем, скрывать: он завидовал мне не меньше, чем я ему. Завидовал моей силе и как-то признался, что чувствует себя малодушным, глядя в мои глаза. «Видя твою простоту и мощь, ощущаешь, что сам ленив, вероломен, склонен к обману, делаешь за день дюжину пакостей – а тебе это так же несвойственно, как питаться собственной плотью».

Следует понимать, что Халум и Ноим не были назваными братом и сестрой: только я служил связующим звеном между ними. У обоих были свои названые сестры: у Ноима Тирга, у Халум маннеранка по имени Нальд. Таким образом выковывается цепь, скрепляющая наше общество воедино: у Тирги тоже была названая сестра, у Нальд названый брат – и так далее, до бесконечности. Ты невольно общаешься с назваными твоих названых, но не пользуешься с ними теми же привилегиями, что со своими двумя. Я часто виделся с Тиргой и Нальд, мои Халум и Ноим тоже виделись часто – но мои отношения с Тиргой и Нальд были чисто приятельскими, а Халум и Ноим сразу прониклись друг к другу симпатией. Одно время я даже воображал, что они поженятся – это было бы необычно, но не противозаконно. Ноим, однако, понял, что мне станет не по себе, если мои названые брат и сестра будут друг с другом спать, и не позволил их дружбе перейти в такого рода любовь.

Теперь Халум спит вечным сном в Маннеране, Ноим стал мне чужим – быть может, даже врагом, – и красный песок пустыни летит мне в лицо, когда я пишу эти строки.

Когда мой родной брат Стиррон стал септархом в Салле, я, как вы уже знаете, уехал в провинцию Глен. Я бы не назвал это бегством, и в изгнание меня напрямую не отправляли. Я всего лишь поступил тактично, избавив Стиррона от досадной необходимости предать меня смерти, что тяжким грузом легло бы на его душу. В нашей провинции два сына покойного септарха вместе не уживаются.

Я выбрал Глен как потому, что туда по обычаю отправлялись все изгнанные из Саллы, так и потому, что семья моей матери пользовалась там властью и владела большим состоянием. Я полагал – ошибочно, как выяснилось, – что и мне от них что-то перепадет.

Когда я уехал, мне не хватало трех месяцев до тринадцати лет. У нас это возраст возмужания: я почти уже достиг своего нынешнего роста, хотя был много тоньше и слабее, чем теперь, и борода у меня только начинала расти. Я немного знал историю, смыслил кое-что в государственных делах, в военном деле, в охоте и в праве. Успел переспать с дюжиной девиц и трижды, хотя и ненадолго, испытал муки неразделенной любви. Всю жизнь соблюдал Завет, был чист душой, жил в мире с богами и предками. В ту пору я, как мне помнится, думал о себе как о добром, отважном, способном, выносливом и честном юноше, мир лежал передо мной, как сияющая дорога, и будущее принадлежало мне целиком. С высоты моих тридцати лет тот юноша видится мне наивным, уступчивым, романтическим, слишком серьезным и не привыкшим думать самостоятельно – словом, самым обычным юнцом он мог бы обдирать морских собачек в какой-нибудь рыбачьей деревне, если бы по воле судьбы не родился принцем.

Уехал я ранней осенью, проведя дома весну, когда вся Салла оплакивала моего отца, и лето, когда вся Салла славила моего брата. Урожай в том году был плох – ничего странного в Салле, где на полях родится больше камней, чем злаков, – и столицу наводнили разорившиеся крестьяне, ожидающие от нового септарха какой-то помощи. Над знойным маревом, окутывавшим столицу, проплывали первые осенние тучки с восточного моря. На улицах было пыльно, деревья – даже величественные огнетерны у дворца септарха – рано начали облетать, крестьянский скот забил сточные канавы навозом. Все это не сулило ничего доброго будущему септарху, и я счел за лучшее убраться прямо сейчас. Стиррон уже тогда начал проявлять свой характер и отправлять в темницу неугодных советников. Меня при дворе пока что ласкали, хвалили, дарили мне меховые плащи и предлагали баронства в горах, вот только надолго ли? Стиррон пока чувствовал себя виноватым оттого, что он унаследовал трон, а я остался ни с чем, но стоило засушливому лету смениться голодной зимой, как весы могли качнуться не в мою сторону: брат, завидуя моей свободе и беззаботности, вполне мог ополчиться против меня. Хорошо изучив дворцовые анналы и зная, что такое случалось уже не раз, я спешно готовился к отъезду.

Только Халум и Ноим знали о моих планах. Я брал с собой лишь самое дорогое: церемониальное кольцо, подаренное отцом; любимую охотничью куртку из желтой кожи; амулет из двух камей с портретами названых брата и сестры. Книги оставил – их можно достать где угодно. Не взял даже копье рогатой птицы, висевшее в моей спальне, – трофей, полученный в день смерти отца. Денег у меня на счету было довольно много, и я, как мне казалось, распорядился ими с умом. Все они лежали в Дворцовом банке Саллы. Первым делом я перевел их в шесть других банков провинции – не сразу, а постепенно. Затем Халум начала потихоньку переводить деньги с этих совместных счетов, оформленных на нее и Ноима, в Коммерческий и Морской банки Маннерана на счет своего отца Сегворда Хелалама. Если бы нас поймали на этой операции, Халум объяснила бы, что финансы ее отца истощились и он попросил о кратковременной ссуде. Когда вся сумма благополучно перекочевала в Маннеран, Сегворд по просьбе дочери перевел ее на мое имя в Глен, в Банк Завета. Таким путем я переправил все свои средства из Саллы в Глен, не вызывая подозрений чиновников казначейства – в противном случае их могло заинтересовать, отчего это принц вздумал разместить свое состояние в недружественной северной провинции. В этом плане был один недостаток: если бы тех же чиновников обеспокоила утечка капитала в Маннеран, они бы поговорили с Халум, с ее отцом и выяснили, что дела у Сегворда идут прекрасно и никакую ссуду он не просил – что повело бы к новым расспросам и к моему разоблачению. Но этого не случилось, мои маневры прошли незамеченными.