18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Роберт Музиль – Человек без свойств (страница 107)

18

Но когда ее впервые поцеловал Вальтер, она сказала очень серьезно: «Я обещала маме никогда этого не делать». В этом-то и заключалась разница; Вальтер говорил красиво, его речь походила на Евангелие, а говорил он очень много, искусство и философия окутывали его, как широкая гряда облаков луну. Он читал ей вслух. Но главным образом он то и дело смотрел на нее, на нее одну из всех ее подруг, в этом поначалу состояла их связь, и было это в точности так, как когда луна глядит на тебя: ты складываешь руки. Связь их друг с другом на самом деле продолжилась потом и пожиманиями рук; тихими, теперь уже без слов, пожиманиями, в которых была бесподобная связующая сила. Все свое тело Кларисса чувствовала очищенным его рукой; она бывала несчастна, если он подавал ей руку рассеянно и холодновато. «Ты не знаешь, что это для меня значит!» — просила она его. Они ведь уже были тогда на «ты», тайком. Он научил ее понимать горы и жуков, а дотоле она видела в природе только пейзаж, который папа или кто-нибудь из его коллег писали и продавали. У нее вдруг проснулось критическое отношение к семье; она почувствовала себя новой и другой. Теперь Кларисса точно вспомнила и то, как было дело со скерцо. «Ваши ноги, фрейлейн Кларисса, — сказал Вальтер, — имеют к настоящему искусству больше отношения, чем все картины, которые пишет ваш папа!» На даче было пианино, и они играли в четыре руки. Кларисса училась у него; она хотела подняться над своими подругами и над своей семьей; никто не понимал, как можно в прекрасные летние дни играть на пианино, вместо того чтобы грести или купаться, но она связала свои надежды с Вальтером, она сразу и уже тогда решила стать Его Женщиной, выйти за него замуж, и если он прикрикивал на нее за какую-нибудь ошибку в игре, все в ней вскипало, но радости бывало все-таки больше. А Вальтер и в самом деле иногда на нее прикрикивал, ибо дух не признает скидок; но только за пианино. Вне музыки еще случалось, что Мейнгаст ее целовал, а однажды, когда они катались на лодке при луне и Вальтер греб, она сама положила голову на грудь Мейнгасту, сидевшему рядом с ней у кормы. Мейнгаст был до жути ловок в таких делах, она не знала, что из этого выйдет; зато когда Вальтер второй раз, после урока фортепианной игры, в последний миг, когда они уже стояли в дверях, схватил ее сзади и стал целовать, у нее было только очень неприятное чувство, что она задыхается, и она стремительно вырвалась; тем не менее она твердо решила: что бы там еще ни случилось с другим, этого ей нельзя отпускать!

В таких делах бывают ведь странности; в дыхании доктора Мейнгаста было что-то, от чего сопротивление таяло, что-то похожее на чистый легкий воздух, в котором чувствуешь себя счастливой, не замечая его, тогда как у Вальтера, страдавшего, как Кларисса давно знала, замедленным пищеварением, была и в дыхании какая-то очень похожая на его медлительность в решениях застойность, отчасти оно было слишком жарким, отчасти парализующе затхлым. Такое сочетание физической и духовной сторон играло с самого начала необычайную роль, и Кларисса нисколько не удивлялась этому, ибо именно ей казались как нельзя более естественными слова Ницше, что тело человека и есть его душа. Ее ноги не были гениальнее, чем ее голова, они были гениальны в совершенно одинаковой мере, они сами были ее гениальностью; ее рука, едва до нее дотрагивался Вальтер, тут же приводила в движение поток решений и уверенных мнений, который пробегал от макушки до пят, но не нес с собой слов; и ее молодость, обретя чувство собственного достоинства, бунтовала против убеждений и других глупостей ее родителей просто со свежестью крепкого тела, презирающего все чувства, которые хоть как-то напоминают пышные супружеские кровати и роскошные турецкие ковры, столь любезные строго-нравственному старшему поколению. И потому физическая сторона и в дальнейшем играла роль, на которую она смотрела иначе, чем, может быть, посмотрят другие. Но тут Кларисса велела своим воспоминаниям остановиться; или, вернее сказать, воспоминания высадили ее внезапно опять в нынешнем дне без какого бы то ни было толчка о причал. Ибо все это и то, что еще последовало, Кларисса хотела сообщить своему другу без свойств. Может быть, Мейнгаст занимал сейчас в этом слишком большое место, ведь он же вскоре после того бурного лета исчез, бежал на чужбину, в нем началась та огромная метаморфоза, которая сделала из легкомысленного прожигателя жизни знаменитого мыслителя, и Кларисса видела его с тех пор только мельком, да и не вспоминали они при этом о прошлом. Но наедине с собой ей было ясно ее участие в совершившейся с ним перемене. Много чего еще происходило между нею и им в те недели перед его исчезновением — без Вальтера и при ревнивом участии Вальтера, вытесняя Вальтера, подстрекая и взвинчивая Вальтера, — духовные грозы, еще более сумасшедшие часы, сводящие с ума перед грозой мужчину и женщину, и часы отбушевавшие, совсем освободившиеся от страсти и, как луга после дождя, дышащие чистым воздухом дружбы. Клариссе приходилось многое сносить, и сносить не без удовольствия, но затем это любопытное дитя по-своему защищалось, высказывая своему разнузданному другу все, что она думала, и поскольку уже в последнее время, перед тем как уехать, Мейнгаст стал по-дружески серьезен, был чуть ли не великодушен и печален в соперничестве с Вальтером, Кларисса была сегодня твердо убеждена в том, что все, омрачавшее его дух до отъезда в Швейцарию, она навлекла на себя и тем самым дала ему возможность так неожиданно измениться. В этом мнении ее укрепило то, что происходило потом между нею и Вальтером; Кларисса уже точно не различала эти давно прошедшие годы и месяцы, но, в конце-то концов, и неважно было, когда именно произошло то или другое; в общем, вслед за строптивым с ее стороны сближением с Вальтером наступила мечтательная пора совместных прогулок, признаний и духовного овладения друг другом, полная в то же время бесчисленных маленьких, бесконечно мучительных необузданностей, к каким тянет двух любящих, которым для вполне решительной храбрости еще недостает ровно такой доли, какую уже утратило их целомудрие. Это было так, словно Мейнгаст оставил им свои грехи, чтобы те были еще раз пережиты в более высоком смысле, доведены до высшего смысла и тем самым изжиты, и именно так виделось это им. И сегодня, когда Кларисса настолько мало ценила любовь Вальтера, что часто испытывала к ней отвращение, она еще яснее видела, что хмельная жажда любви, доводившая ее тогда до такого безумия, не могла быть ничем, кроме инкарнации, — что значило, как знала она, воплощение, инкарнации чего-то бесплотного, какого-то смысла, предназначения, судьбы, уготовляемых звездами избранным.

Она не стыдилась, ей скорее хотелось плакать, сравнивая прежнее с нынешним; но и плакать Кларисса не плакала, а сжимала губы, и из этого выходило что-то похожее на ее улыбку. Ее рука, зацелованная до подмышки, ее нога, оберегаемая глазом дьявола, ее гибкое тело, тысячи раз крученное томлением любимого и опять, как канат, раскручивавшееся, сохраняли дивное, сопровождающее любовь чувство, что в каждом твоем движении есть таинственная значительность. Кларисса просто сидела и казалась себе актрисой в антракте. Правда, она не знала, что будет дальше; но она была убеждена, что бесконечная миссия любящих — сохранять себя теми, кем они были друг для друга в самые высокие мгновения. И ее рука была вот она, ее нога была вот она, ее голова венчала ее тело в жутковатой готовности первой заметить знак, который непременно покажется. Может быть, и трудно понять, что имела в виду Кларисса, но для нее это не составляло труда. Она написала письмо графу Лейнсдорфу с требованием года Ницше, а также освобождения убийцы женщин и, может быть, публичной его демонстрации для напоминания о страстях тех, кому суждено взвалить на себя разрозненные грехи всех остальных; и теперь она знает, почему она это сделала. Надо сказать первое слово. Наверно, она выразилась нехорошо, но это неважно; главное — начать и перестать терпеть и мириться. Историей доказано, что время от времени — за этим звенели слова «от эона к эону», как два колокола, которых не видно, хотя они близко, возникает потребность в таких людях, не способных действовать и лгать заодно со всеми и тем вызывающих всеобщее недовольство. Досюда дело было ясно.

И ясно также, что людям, вызывающим всеобщее недовольство, приходится чувствовать давление мира. Кларисса знает, что великим гениям человечества почти всегда приходилось страдать, и не удивляется тому, что иные дни и недели ее жизни придавлены свинцовой тяжестью, словно по ним волокут громадную плиту; но пока это каждый раз проходило, и таковы все люди, церковь, по своей мудрости, ввела даже времена скорби и траура, чтобы сосредоточить скорбь и не дать унынию и апатии разлиться на каких-нибудь полвека, что тоже уже случалось. Труднее справляться с некоторыми другими мгновениями в жизни Клариссы, слишком раскованными и лишенными силы противодействия, когда порой достаточно слова, чтобы она словно бы сошла с рельсов; она тогда вне себя, она не может определить, где; но она отнюдь не отсутствует, напротив, скорее можно сказать, что она присутствует внутри, в более глубоком пространстве, которое непостижимым для обычных представлений образом находится внутри пространства, занимаемого в мире ее телом; но зачем искать слова для чего-то, что не лежит на дороге слов, все равно вскоре она ухватится за другие, а в голове останется только легкая, светлая щекотка, как после кровотечения из носу. Кларисса понимает, что это опасные мгновения, иногда у нее бывающие. Это явно предуготовления и испытания. У нее вообще была привычка думать о многом одновременно, так веер складывается, накладывая планку на планку, и одно оказывается наполовину возле, наполовину ниже другого, и когда это уж очень запутывается, понятна потребность высвободиться одним рывком; многие рады бы высвободиться, да не удается.