Роберт Блох – Рассказы (страница 488)
А у меня не выходили из головы мысли о Лоррейн.
Мне не потребовалось много времени, чтобы позвонить ей. Мы договорились увидеться в тот же вечер. Сид устраивал очередную вечеринку, и наша якобы случайная встреча не станет поводом для досужих сплетен.
Она пришла, пришла без Мэтта. Это доказывало, что она всё-таки заинтересована и моё положение не безнадёжно.
Мы разговаривали, а по окончании вечеринки немного прогулялись. Мы запланировали новое свидание. Беседа приобрела более откровенный характер. Мы перестали говорить о работе, а перешли на личные темы.
Лоррейн была прекрасна. Ни фальши, ни притворства, ничего, что могло бы омрачить живое общение умов.
И это лишь первая из целой череды подобных встреч. Я помню с ясностью все подробности, одновременно драгоценные и болезненные. Нет смысла детально пересказывать всю историю… ведь постороннему человеку она покажется чересчур скучной.
Важен только финал. Всё случилось однажды погожим воскресным вечером. Ведь когда-нибудь, рано или поздно, это должно было произойти.
Лоррейн всегда подбадривала меня, и её не волновали нелепые предубеждения. Она казалась великодушной, добросердечной и отзывчивой. Я очень хотел быть с ней… и надеялся на что-то большее.
Конечно, я пытался перебороть своё романтическое влечение, приводя многочисленные неоспоримые доводы. Но в минуту душевной слабости мои чувства взяли верх над разумом. И так… Я признался, что люблю её.
Мы сидели на скамейке, откуда хорошо видна лётная площадка, залитая электрическим светом. Я помню, как Лоррейн отстранилась от меня, встала и отвернулась, чтобы я не видел выражение её лица.
Озорной тёплый ветерок играл её золотистыми локонами, когда она взглянула на меня печальными глазами, полными слёз. Она не могла говорить, только плакала.
А я не мог даже плакать. Я стоял столбом и смотрел, как она нервно заламывает руки цвета слоновой кости в замешательстве.
— Нет, Дон, — прошептала она. — Нет, мы не можем… разве ты не видишь? Мы не можем… никогда…
Затем появился Мэтт, словно из-под земли вырос. Он молчал, как и я. Может, он шпионил за нами. Пожалуй, но это не имело абсолютно никакого значения.
Имело значение лишь то, что Лоррейн шагнула к нему навстречу и вложила свою дрожащую руку в его раскрытую ладонь.
Он повёл её прочь. Никто из них не оглянулся. Никто не проронил ни слова.
Тогда я в последний раз видел Лоррейн. Меня уведомили, что на следующий же день она перевелась в другой сектор. Мэтт исчез вместе с ней. С тех пор я не хожу на вечеринки Сида. Я усвоил урок. Я просто продолжаю работать, ища забвение в напряжённом умственном труде.
В конце концов, мне следовало заблаговременно понять всю безнадёжность ситуации. То, что сделала Лоррейн, было неизбежно, и я думаю, что не ожидал наяву какого-либо иного исхода.
Маститые учёные произносили торжественные хвалебные речи, но восхищение и уважение остаются лишь… восхищением и уважением. Служители науки славили и чтили мой мозг, но вряд ли представляли себе, что значит оказаться в моей шкуре.
Я всё понимаю. Но это никоим образом не повлияет на мою нежную привязанность к Лоррейн. Я вечно буду любить её; вечно буду терпеть муки неразделённой любви.
Или не вечно. Мой мозг, вживлённый в кукольное пластиковое тело посредством сложной хирургической операции, обязан научиться держать в узде собственные чувства и изгонять эмоции, будоражащие рассудок.
Но дело в том, что мой мозг признан уникальным и достойным бессмертия благодаря феноменальной памяти, поэтому я никогда не смогу забыть ни единого мгновения восторга… или боли.
Адский фонограф
Тридцать три оборота в минуту. Тридцать три откровения в минуту. Вот так он и играет — ночами и днями, днями и ночами. Черный диск кружится, кружится, кружится, игла движется по канавке, колеблется упругая мембрана. Тридцать три прохода — каждую минуту…
Эта штука выглядит, как обычный фонограф. Обманка, скажу я вам! Внутри нет ни трубок, ни проводов. Я вообще не знаю, что там — внутри. Корпус запечатан — а то, что его наполняет, суть достояние Преисподней.
Посмотрите на записывающее устройство. Ничего особенного с виду, да? Неправда. Когда включаешь запись, слышится не человеческий голос — слышна сама человеческая душа!
Вы думаете, что я сошел с ума, да? Я вас за такие мысли не виню. Я тоже думал так, когда мне впервые попало в руки это орудие дьявола.
Я и Густава Фрая почитал за сумасшедшего.
Я всегда знал, что его эксцентричность — плод гениальности. Знал с тех самых пор, как он обучил меня премудростям игры на фортепиано — обучил так, как только он один мог. Трудно поверить — но этот миниатюрный сморщенный старик был одним из самых искусных виртуозов в мире. Он сделал из меня пианиста, и хорошего пианиста. Но всегда — всегда были ему свойственны! — капризность и странные идеи.
Он не сосредотачивался на технике.
Я смеялся над ним втихую. Я полагал это лишь притворством. Но ныне мне известно, что он верил в свои слова. Он научил меня выходить за рамки простого мастерства рояльных клавиш — прямиком в сферу духа. Он был странный учитель — но великий!
После того, как в Карнеги-Холл отгремели мои первые успешные концерты, Густав Фрай исчез из моей жизни. Несколько лет я колесил с гастролями по зарубежью. Во время одного из визитов в Европу я познакомился с Мазин — и женился на ней.
Когда мы вместе возвратились в Америку, мне была явлена будоражащая новость — Густав Фрай лишился рассудка и был заключен принудительно в клинику для душевнобольных. Сперва я был повергнут в шок, потом — принялся восстанавливать произошедшее по частям, опираясь на свидетельства. Но газетные статьи не помогли мне — а истинных обстоятельств, казалось, никто из малочисленного круга общения Густава не знал.
Мазин и я обосновались в небольшой квартире-студии в Верхнем городе, и некоторое время нас сопровождало по жизни лишь счастье.
А потом Густав Фрай объявился вновь.
Никогда не забуду ту ночь. Я был дома один — Мазин пригласили на вечер друзья, и, сидя перед камином, я поглаживал мех Пантеры, нашей кошки. Та вдруг выгнула спину и зашипела — и вот, словно бы из ниоткуда, Густав Фрай скользнул в мою комнату, все такой же маленький, сморщенный, старый. Он был обряжен в лохмотья — но вид его впечатлял. Наверное, так казалось из-за глаз. В них горел все тот же неусыпный огонь.
Клянусь, он испугал меня! Я задал какой-то банальный вопрос, но он не ответил. Он все смотрел на меня и кивал, будто отмечая биение некоего странного, доступного лишь ему одному ритма. Вне всяких сомнений — безумец!
Потому-то черный чемодан, бывший при нем, привлек мое внимание не сразу — слишком уж поразил меня этот призрак прошлого с его четким, словно подчиненным метроному, нервным тиком. Впрочем, он сам вскоре привлек мое внимание к нему — поставив на пол и завозившись с замками.
— Роджер, — сказал он, — ты был единственным моим способным учеником, и потому я пришел к тебе. Хочешь знать, что это? Уже двадцать лет я работаю над усовершенствованием этой машины — я буду величать ее
Я взглянул внутрь чемодана. Рычаги начала и завершения записи, игла, набор пластинок.
— Это ведь фонограф. Звукозаписывающий прибор.
Густав Фрай кивнул — все еще во власти неведомого ритма.
— И как же происходит запись звука? — спросил он.
— Ну… все очень просто. — От неожиданности я даже запнулся. — Мне неведома техническая сторона вопроса, но — вы говорите в микрофон, звуковые волны вашего голоса электрически фиксирует записывающее устройство. Все упирается в простые вибрации, запечатленные на поверхности пластинки, вот и все. Проигрывая его в обратную сторону, вы слышите запись своего — или чужого, смотря что вы записывали, — голоса.
Густав Фрай усмехнулся. Даже его смешок, казалось, акцентировал ритм, отбиваемый его невротически подергивающейся головой.
— Очень хорошо! Ума тебе всегда было не занимать, Роджер. В одном ты не прав. Это не просто фонограф. Он записывает не голоса, а души.
Я уставился на него.
— Души?
— Именно. — Он смотрел на меня столь искренне, что я почти испытывал жалость — к нему и к его безумным заблуждениям. — Вибрация, как ты верно отметил, является источником жизни. Атомы и молекулы твоего тела — все они двигаются, вибрируют в определенном заданном ритме. Они производят электрические импульсы — волны определенной длины, которые могут быть записаны. Как биение сердца… или мозга. Но что, если бы удалось изобрести машину, которая улавливала бы вибрации души, а не тела — не физическую суть, но жизненную эманацию?
— Невозможно, — качнул головой я.
— Именно такая машина перед тобой, — заверил Густав меня. — Машина для захвата человеческой души. Захвата — и записи.
Как же я потом над ним смеялся! Наверное, если бы старик ведал, сколь скептичен мой настрой, он бы оборвал свою тираду и удалился. Но он пустился в пространные убеждения. Он сказал, что всегда пытался ухватить колебания души посредством музыки, но у него никогда не получалось. Именно поэтому им и была изобретена эта машина, объяснить принцип которой он не решался — из опасений, что я украду его секрет.