Робер Мерль – Мальвиль (страница 16)
Я привернул кран и оглянулся на приятелей.
— Ну чего это вы? Какое нам дело до всех этих махинаций Пола? Чихать мы на них хотели, и все тут!
— Да, но люди-то вроде согласны.
— С чем согласны?
— С тем, чтобы ты стал мэром.
Я расхохотался.
— Вроде бы согласны, говоришь?
— Ну уж так оказалось. А люди и правда очень даже этого хотят.
Я взглянул на Мейсонье и снова принялся наполнять бутылки. Когда в 1970 году, отказавшись от директорства в школе, я взялся за дядино дело, в Мальжаке считали, что я совершаю весьма опрометчивый шаг. А когда к тому же я еще купил Мальвиль — тут уж сомнений не оставалось: Эмманюэль хоть и получил образование, но такой же сумасброд, как дядюшка. Но вот шестьдесят пять гектаров, сплошь заросших кустарником, превращены в плодородные поля. Но вот виноградники Мальвиля приведены в божеский вид и уже дают первоклассное вино. Но скоро я еще стану зашибать денежки, и немалые, открыв замок для посещения туристов. И самое главное — я вернулся в лоно мальжакских традиций, вновь завел коров. Таким образом, в течение шести лет в глазах общественного мнения я совершил колоссальный скачок. Из безумца превратился в ловкача и делягу. И почему бы ловкачу, так бойко умевшему устраивать свои личные дела, не сделать того же самого и для всей коммуны?
Одним словом, Мальжак ошибался дважды: в первый раз — считая меня безумцем, и теперь — собираясь доверить мне дела мэрии. Из меня никогда бы не получилось хорошего мэра, этого рода деятельность меня не слишком интересовала. Но Мальжак в своей слепоте не видел, что у него под самым носом есть человек, действительно созданный для роли мэра.
Снова, не закрыв за собой двери — правда, на этот раз у него были заняты обе руки, — в подвал ввалился Момо, он притащил не три, а целых шесть стаканов, явно не забыв собственную персону. Стаканы были вставлены один в другой, и на стенках самого верхнего отпечаталась его грязная пятерня. Я встал.
— Дай-ка сюда, — сказал я и побыстрее забрал у Момо стаканы. И тут же вручил ему верхний, испачканный стакан. Затем, открыв бутылку с вином урожая 1975 года, на мой взгляд самого у меня удачного, я, несмотря на традиционные отнекивания и отказы, поднес каждому по стаканчику. Как раз в эту минуту в подвал спустился Тома. Он-то, конечно, тщательно прикрыл за собой обе двери и с бесстрастным лицом прошагал в глубину подвала, более, чем когда-либо похожий на греческую статую, хотя и обряженную в современный черный дождевик и каску мотоциклиста.
— Возьми-ка, — сказал я, протягивая ему свой стакан.
— Нет, спасибо, — ответил Тома, — я с утра никогда не пью.
— Еще раз здрасьте! — дружелюбно заулыбался ему длинный Пейсу.
И поскольку Тома взглянул на него, не ответив на его приветствие, даже не улыбнувшись, он смущенно пояснил:
— Мы уже с вами сегодня здоровались.
— Всего двадцать минут назад, — все с тем же неподвижным лицом ответил Тома. Ясно, он не видел никакой необходимости здороваться вторично, раз это уже было сделано.
— Я зашел тебя предупредить, — обратился он ко мне, — чтобы ты сегодня не ждал меня к обеду.
— Да прикрути ты хоть немного свою тарахтелку! — крикнул я Момо. — Никакого терпения не хватает!
— Слышал, что тебе Эмманюэль говорит, — прикрикнула на сына Мену.
Момо, прижав к себе левой рукой транзистор, отскочил на несколько шагов в сторону, свирепо взглянул на нас и даже не подумал уменьшить звук.
— Ну и хорошенький же подарочек ты ему поднесла к Рождеству, — сказал я Мену.
— Горемыка мой бедненький! — отвечала старуха, моментально меняя фронт. — Так ему все-таки повеселее чистить твои конюшни.
Я обалдело взглянул на нее, но тут же решил улыбнуться, слегка нахмурив брови, что, как я полагал, признавало за Мену ее правоту, не умаляя при этом моего достоинства.
— Я говорю, что не вернусь к обеду.
— Ладно.
И поскольку Тома уже повернулся к нам спиной, я сказал Мейсонье на местном диалекте:
— В общем унывать тут нечего. На выборах мы найдем средство нейтрализовать этого самого Пола.
В это самое мгновенье, словно в музее Гревена[12], где восковые исторические персонажи навеки застыли в привычных мизансценах, все замерло и таким врезалось мне в память. В центре небольшая группа: Мейсонье, Колен, долговязый Пейсу и я, — со стаканами в руках, оживленными лицами, все четверо крайне озабоченные будущим поселка, где всего четыреста двенадцать жителей, затерявшегося на планете с населением в четыре миллиарда душ.
От этой группы, крупно шагая, удаляется Тома. А между ним и нами — Момо, поглядывающий на меня с вызовом, в одной руке у него уже наполовину осушенный стакан, в другой — по-прежнему запущенный на полную катушку транзистор, из которого несется идиотская песня наимоднейшего кумира. Рядом с ним, всегда готовая его защитить, совсем крошечная Мену со сморщенным как печеное яблочко лицом, но глаза ее все еще сияют торжеством одержанной надо мной победы. А вокруг нас и над нами — огромный подвал с высокими ребристыми сводами, подсвеченными снизу и отбрасывающими на нас мягкий приглушенный свет.
Конец света или, точнее, конец того света, в котором мы до их пор жили, начался совсем просто и отнюдь не драматично. Погасло электричество. В наступившем мраке послышался чей-то смех, кто-то сказал, что, должно быть, произошла авария, дважды щелкнула зажигалка и вспыхнувший огонек осветил лицо Тома.
— Может, ты зажжешь свечи? — спросил я, подходя к нему. — Или лучше дай-ка мне зажигалку. Я сам зажгу. Я знаю, где они расположены.
— А я и в темноте мимо рта стакан не пронесу, — сказал голос Пейсу.
И кто-то, вернее всего Колен, ядовито хихикнул:
— Еще бы! В такую пасть да не попасть!
Держа перед собой мерцающий огонек зажигалки, я прошел рядом с Момо и только тут обратил внимание, что его транзистор больше не орет, хотя шкала по-прежнему освещена. Я зажег два самых ближних ко мне бра, всего четыре свечи, но после кромешной тьмы свет их показался нам удивительно ярким, хотя и освещал он лишь небольшую часть подвала. Бра были довольно низко подвешены на стенах, чтобы не нарушать строгого рисунка древних сводов, и наши тени, скользящие на потолке, казались гигантскими и изломанными. Я вернул Тома его зажигалку, он сунул ее в карман дождевика и направился к двери.
— Ну, прикончил наконец свою свистопляску? — сказал я Момо.
— Не чил, — ответил он, с обидой глядя на меня, словно это я накликал беду на его приемник. — Не абобо. (Не работает больше.)
— Не работает! — с возмущением вскричала Мену. — Это совсем-то новенький транзистор! Да я только вчера поставила новые батарейки в Ла-Роке.
— И действительно, странно, — проговорил Тома, возвращаясь к нам, и лицо его снова выплыло из темноты. — Интересно, ведь только что он работал.
И он спросил:
— А ты не вынул оттуда батарейки?
— Ни, ни, — замотал головой Момо.
— Ну-ка, дай взглянуть, — сказал Тома, кладя свои карты на табурет.
Я не сомневался, что сейчас Момо вцепится в свое сокровище, но он тут же протянул приемник Тома с таким точно видом, с каким встревоженная мать доверяет врачу больное дитя. Тома выключил транзистор, затем снова включил, до предела повернув регулятор громкости, и повел стрелку по шкале настройки. Раздался сильный треск, но звука по-прежнему не было.
— Когда отключилось электричество, ты случайно не грохнул его? Ни обо что не ударил?
Момо отрицательно мотнул головой. Тома вынул из кармана красный перочинный нож и самым тонким лезвием отвернул винты коробки транзистора. Затем, приоткрыв крышку, поднес приемник поближе к свечке и внимательно осмотрел его внутренность.
— Здесь все нормально, — произнес он. — По-моему, транзистор в полном порядке.
Тома один за другим снова завинтил винтики, и я подумал было, что сейчас, вернув транзистор Момо, он направится к выходу, но он почему-то остался. Он стоял неподвижно, с озабоченным лицом, и медленно водил стрелкой транзистора вдоль шкалы.
Все семеро, притихнув, мы вслушивались, если можно так выразиться, в молчание транзистора, когда вдруг раздался тот чудовищный, неслыханный грохот, описать который я могу, лишь прибегая к сравнениям, на мой взгляд, в данных обстоятельствах совершенно смехотворным: громовые раскаты, удары пневматического молота, вой ошалелой сирены, неистовый рев самолетов, преодолевающих звуковой барьер, сумасшедшие вопли паровозных гудков. Так или иначе, с адским воем, лязгом и скрежетом на нас обрушилась невиданной ярости лавина грохота, где все высокие и все низкие тона, дойдя до наивысшего предела, слились в единый неведомый звук, превосходящий возможности человеческого восприятия. Не знаю, способен ли убить звук, достигший подобной силы? Но думаю, если бы он еще продлился — то смог бы. В отчаянии я напрасно зажимал уши ладонями, согнулся в три погибели, присел на корточки и вдруг заметил, что я дрожу всем телом, как в лихорадке. Уверен, что охватившая меня конвульсивная дрожь была чисто физиологической реакцией организма на неслыханную мощность звука. Ведь испугаться в ту минуту я еще просто не успел. Я совсем одурел, оцепенел и был не в состоянии о чем-либо думать. Мне даже не пришло в голову, что грохот был ослаблен двухметровой толщиной стен подвала, уходившего на целый этаж под землю.
Я судорожно сжимал виски ладонями, мне казалось, будто голова моя сейчас расколется, дрожь по-прежнему колотила меня. И в то же время самые нелепые мысли копошились в мозгу. Я возмущался тем, что кто-то опрокинул мой стакан и он откатился в сторону, на несколько шагов от меня. Я никак не мог понять, почему Момо, обхватив голову обеими руками, лежит ничком на полу, уткнувшись лицом в каменные плиты, и почему Мену так трясет его за плечи, а сама широко раскрывает рот, но не издает при этом ни звука.