Рина Солнцева – Русалочье солнце (страница 3)
Сели. Отец Влас сотворил молитву, благословил стол, пожелал доброй дороги отцу, что вёл обоз под Новгородом. Данила уж и слушать устал: всё об одном твердит поп да об одном. Что милостив Господь, да гнев его страшен, что напускает он соблазны на людей, чтобы силу их и слабость испытать…
А матушка всё с Любаши глаз не сводила, видно, почуяла что-то. Да как встрепенулась, прервала его речь:
– А где это ты, дочка, бусы свои оставила? Батюшка в последний приезд подарил, красивые. Потеряла что ль где-то?
Любаша потянулась было к груди, да уж и так поняла, что сколько ни ищи, не найдёшь гладких алых бусин – слетело ожерелье, потерялось где-то в лесу. Отлила кровь от щёк, забилось сердце, затрепетало.
– Монисто Стешкино примеряла да сняла. Заберу завтра. Небось в горнице на лавке и оставила, да ничего, Стешка уж спрятала куда-то в надёжное место…
А у самой голосок-то дрожит, как паутинка на ветру.
Мать забурчала:
– Смотри-ка, разбрасывается украшениями, там забыла, тут забыла. Отец вон ночей не спит, соль да ткани возит, чтоб дочь барыней тут ходила, а она разбрасывается подарками. Благо, обновки все я в сундуке храню, такой только дай что новое, тотчас в ветошь превратит.
– А я говорил, Федотья Семёновна, девице лучше бы не себя украшать, а душу свою бессмертную. Тело оно что: износилось, истрепалось, в могилу легло. А душа, она вечная. Вот о ней надо думать, молитвами грехи искупать. Тогда-то, как Бог мудрости даст, и ценности мирские не нужны будут, лишь духовное благо станет сердцу милым. И сразу серьёзнее Любаня станет, ума в голове прибавится. Бог даёт разум, черти отбирают, ведомо то.
Федотья Семёновна перекрестилась двоеперстием и оживлённо покачала головой, сверкнув глазами:
– Вот как раз девчонке и урок будет. Пусть к исповеди готовится, расскажет вам да покается, что только об украшательствах телесных и думает, ленится да матери не слушается. Может, пристыдится тогда, одумается.
– Правильно, правильно, готовься к исповеди, Любушка, – промурлыкал отец Влас, и стало Любаше не по себе. Встала она из-за стола, даже не надкусив ничего, не пригубив.
– Хорошо, матушка. Пойду бабушке огурчиков и блинцов отнесу. Прихворала она что-то, с обеда уж лежит.
– Ступай-ступай, горемычная.
Едва Любаша скрылась, как за стеной раздалось:
– За что вы её так, матушка? Не заслужила она такого. Ещё и при чужом человеке.
– А нам отец Влас не чужой, Данила, он нам ближе кровного родственника, – Федотья похлопала кого-то по руке, и это был явно не Данила. – Он за душой следит, по пути истинному ведёт. Пусть знает он о наших грехах, чтоб ведал, куда нас вести дальше.
Данила не стал спорить, но вскоре тоже вышел из-за стола. Пошёл в сенцы, посмотрел в окно. Сгустился сумрак над лесом, потемнело небо – подкрадывается ночь, мягко стелет синюю перину.
Сзади кто-то подкрался (кошка ли, домовой?), но, услышав всхлип, Данила решил не оборачиваться. Не бросится он вот так сразу девку неразумную утешать, пусть знает, что провинилась. А хочется-то как, с детства сестрицыных слёз Данила не выносит, лучше бы сам ударился или поранился, чем на её боль и горе глядеть.
– Данилушка, братец, потеряла я ожерелье, матушка меня испепелит, если завтра не принесу, – прошептала Любаша и разрыдалась тихонько, тоненько.
– Тш, молчи, глупая, сама виновата. Кто тебя просил к реке тащиться? Там небось и выронила, когда осотницу свою вытащить пыталась, – Данила скрестил руки на груди, но к сестре всё же обернулся. Маленькая такая, жалкая, сарафанчик белеет в темноте, а личико ещё белее. Глупая ещё совсем девчонка, пусть и невестится. Как такую не защитить, как такой не помочь?
– Прошу тебя, Данилушка, сходи к реке, – заливалась слезами сестра, – ведь не даст матушка мне житья, коли узнает, что в лесу потерялось ожерелье. И буду я потом до старости отбивать поклоны да каяться, что соврала ей, да ещё и колдовать хотела, не даст мне покою она и ворон этот её чёрнорясый.
Отца Власа Данила тоже недолюбливал. Не мог не видеть, что сдружился поп с матерью, и оттого радости в их доме не прибавилось: стала мать отца да Данилу укорять, что живут не так да не эдак, а вот отец Влас то говорил да вот так сказал. Мечтал всё Данила, когда ж его отец с собой в извоз возьмёт, да было боязно Любашу тут одну оставлять. Изъест её мать, язык у неё без костей.
Что ж, сходить ночью к реке да попытаться нащупать на дне ожерелье от него не убудет. До утра ждать опасно: может далеко течением унести, а так ещё, может, и повезёт, коли оно прям у берега упало. Глядишь, в следующий раз Любанька и подумает прежде, чем плестись за колдовскими травами для очередного гадания. Но всё же надо с бабкой Матрёной поговорить построже, негоже девке голову дурить. Не хватит у девки духу знахаркой быть, робкая она, слабенькая. Матери вон слова поперёк сказать не может, а, видит бог, иногда бы стоило.
Любаша всё не унималась:
– Да я что угодно для тебя сделаю, хочешь, пирогов твоих любимых напеку, рубашку вышью, только сходи и найди ожерелье.
Испугавшись, что плач услышат мать с отцом Власом, Данила успокоил сестру:
– Твоя воля, схожу. Но знай, в следующий раз сама отправишься ночью в лес к бесам и кикиморам. Сегодня, так уж и быть, выручу тебя. Но впредь помощи не жди.
Любаша бросилась брату на шею, расцеловала в обе щеки и убежала. Вот как на такую злиться?
Как только отец Влас отправился восвояси (наверняка дома его заждалась пухлая, грузная матушка Варвара, чьи щёки вечно вываливались из туго завязанного под подбородком платка), а все улеглись по перинам, Данила тихонько выскользнул за дверь.
Небо было почти чёрным, редкие бисерины звёзд рассыпались по небесному подолу, но света они давали мало. Злобно щерился месяц над зубьями леса, какие-то тени мельтешили в воздухе над горизонтом. Лес дохнул на Данилу влагой и сладковатым цветочным ароматом, чуть отдающим подпревшей травой.
Лес дышал, двигался, и Данила шёл в такт его дыханию. Темно было, хоть глаз выколи, но понемногу начали вырисовываться очертания кустов, деревьев и тропинка впереди. Тут и там что-то пробегало и исчезало за стволами деревьев, растворялось в темноте, не поймёшь, то ли зверь, то ли нечисть какая. Пару раз что-то заскрежетало за спиной, чьи-то пальцы потянули за рубашку, а мохнатая холодная лапа, совсем не похожая на еловую, провела по лицу. Но Данила был не из робких: лес любит пугать только тех, кто его боится. Над болотом чуть поодаль от тропы закружились, заметались едва заметные болотные огоньки: не то светляки, не то гнилушки комарьё высвечивают во мраке. Бабка Матрёна говорила, что это души умерших, которые забрели вот так же ночью в лес да сгинули в топи, поминай как звали. А вдруг клад? Нет, Матрёна говорила, что клад лес открывает лишь на Ивана Купала: как отыщешь папоротников цвет, как коснёшься им своих очей, так сможешь увидеть все клады, что прячет лес. Да только не любит нечисть с золотишком расставаться: только увидишь в зарослях папоротника заветный цветок, так начинают стращать, выть, хватать за одёжу, и не дай господь оглянуться: затащат нечистые в пекло, будут мучить и издеваться… А потом превратишься в такой же болотный огонёк на веки вечные, станешь сбивать с толку одиноких путников, тускло освещать зелёные мхи да кровавые капли брусники.
А вот и излучина. Ярко светит серп, тонкий и белый, а света холодного, мёртвенного много даёт. Вода только кажется чёрной: подходишь ближе к берегу, а она под лучами месяца всеми оттенками синего да зелёного переливается, будто камни самоцветные. Ни ветерочка, тихо и спокойно, изредка где-то в глубине леса робкая птица подаст голосок да сама же его и испугается: негоже рушить такую тишину, пусть лишь травы и скрип ветвей поют ночную песню.
Вот только ива, что склонилась над речной гладью, неспокойна: трепещут её длинные кудри, протянувшиеся до самой воды, слышится будто лёгкий девичий шёпот из-за ивовых листочков. Чу, показалось. Какая сельская девка отправится ночью на реку на иве сидеть?
Данила потянулся к воде, влага ласково обняла руку. Речное дно было мягким, тинистым, обволакивало пальцы, лелеяло кожу.
Вот только сколько бы Данила ни искал сестрино ожерелье, возле берега его не было. Пальцы обхватывали корни осотницы, веточки, что-то похожее на мелкую рыбёшку нырнуло сквозь пальцы. Прийти что ли завтра посветлу нырнуть поглубже или сорванцов соседских попросить поискать на дне злополучную безделушку?
В последний раз зачерпнув пригоршню ила, Данила почувствовал боль в ладони: что-то острое впилось в кожу. Подняв руку чуть ближе к лицу, он разглядел тонкую булавку, резвая струйка крови обагрила ткань рубашки. Со стороны ивы послышался громкий плеск, будто зверёк, сорвавшись с веток, упал в воду, и в то же мгновение вода возле берега забурлила. Из месива пены и ила вверх потянулась зеленоватая девичья рука и железной хваткой потянула Данилу вниз, в воду. Вот только Данила был не промах.
Резко подскочив, он ухватился за холодную влажную руку того, кто покушался на его жизнь, и резким движением вытащил злодея на берег. Перед ним лежала девица. На ней была длинная белая рубашка, влажные волосы прилипли к личику с тонкими чертами. Сложно было отвести взор от чуда чудного, что сидело на тёмной, влажной мураве, да только увидел Данила и похолодел: не было у девицы тени. Тусклый месяц давал достаточно света для того, чтоб от могучего Данилиного тела до самой воды пролегла чёрная тень, а вот от хрупкой пришелицы такой след не тянулся.