реклама
Бургер менюБургер меню

Рик Янси – Монстролог. Все жуткие истории (страница 175)

18

Доктор устроился поудобнее на стуле, прислонил голову к стене и закрыл глаза.

– Доктор Уортроп?

– Да, Уилл Генри?

– Разве нам не пора уже назад на вокзал?

– Я жду.

– Ждете?

– Старого друга. По правде говоря, трех старых друзей.

Он открыл один глаз и снова закрыл.

– И первый из них только что прибыл.

Я повернулся на стуле и увидел исполинского человека с покатыми плечами, заполнившего собой весь дверной проем. На нем было мятое пальто, слишком плотное для теплой погоды, и потрепанная фетровая шляпа. Я узнал его не по волосам, большую часть которых прикрывала шляпа, а по глазам.

Я ахнул и моргнул, и он исчез.

– Рюрик! – прошептал я. – Он выследил нас досюда?

– Он следил за нами с тех пор, как мы вышли с вокзала. Он и его лысый товарищ, миниатюрный господин Плешец, шли за нами через всю Венецию. Пока мы днем угощались напитками на пьяццетте, они сидели на ступенях собора Святого Марка.

– Что же нам делать?

Глаза его оставались закрыты, лицо безмятежно. Ничто на всем свете не тревожило его.

– Ничего.

Что с ним случилось? Рюрик – настоящий зверь, кровавый бездушный хищник, сказал Аркрайт. Уортроп, должно быть, думал, что в этой пивнушке мы в безопасности, но мы не могли прятаться тут вечно.

– Вот два наших старых друга, – подытожил доктор, – Рюрик у парадного входа, следовательно, Плешец должен сторожить черный. – Он раскрыл глаза и выпрямился; кусочки штукатурки с крошащейся стены дождем просыпалось за спинкой его стула.

– А вот и третий! – Монстролог подался вперед, упершись руками в колени. Его глаза вспыхнули в трепещущем мерцании газовых рожков.

Человек в помятой белой сорочке и черном жилете возник из двери у сцены, слегка поклонился скудной аудитории и уселся за пианино. Он занес руки над клавишами, задержал их в воздухе для драматической паузы и затем обрушил вниз, пустившись в разухабистое переложение арии «Я, бродячий менестрель» из «Микадо»[120]. Инструмент был заметно расстроен, и играл пианист ужасно, но музыкантом он был очень сильным – в том смысле, что всем телом бросался в усилие по извлечению звука. Его ягодицы в ритм прыгали на шатком стульчике, в то время как он раскачивался в такт – человек-метроном, так что непонятно было, это он играет на пианино или пианино – на нем.

Внезапно, без какого бы то ни было перехода, пианист переключился на арию Виолетты из «Травиаты»[121], и из двери появилась женщина в поблекшем красном платье; ее длинные темные волосы свободно струились по обнаженным плечам. Несмотря на толстый слой грима, это была изумительно прекрасная женщина, уже почти средних лет, предположил я, со сверкающими глазами цвета шоколада, что, как это часто бывает у многих итальянок, сулило и соблазн, и опасность. Не могу сказать, что ее голос был не менее прекрасен, чем внешность. По правде говоря, он вообще был не слишком хорош. Я покосился на монстролога, что внимал ей в полном восторге, и подивился, что это так зачаровало его: это никак не могло быть пение.

В конце песни Уортроп заколотил по столу, крича «Браво! Брависсимо!», в то время как остальные посетители вежливо похлопали и быстро вернулись к своим бутылкам. Женщина легко спрыгнула со сцены и с достоинством подплыла прямо к нам.

– Пеллинор! Милый, милый Пеллинор! – Она коснулась обеих его щек легким поцелуем. – Ciao, amore mio. Mi sei mancato tanto[122], – сказала она, провела рукой по его заросшей бакенбардами щеке и прибавила: – Но что это такое?

– Разве тебе не нравится? Мне кажется, так я выгляжу солидней. Вероника, это Уилл Генри, сын Джеймса и мое последнее acquisizione[123].

– Acquisizione! – Ее карие глаза плясали от восторга. – Ciao, Уилл Генри, come sta?[124] Я хорошо знала твоего отца. E‘molto triste. Molto triste![125] Но, Пеллинор, тут свободно? Lavoro o piacere?[126] – спросил она, опускаясь на стул рядом с ним. В это время вернулся наш официант с докторским спритцем. Вероника щелкнула ему пальцами, и он ушел, появившись мгновение спустя с бокалом вина.

– Быть в Венеции – всегда удовольствие, – ответил монстролог. Он поднял свой бокал, но даже не пригубил.

Она вновь обратила на меня смеющиеся глаза и сказала:

– Вид farabutto[127], слова politico![128]

– Вероника говорит, что ей нравятся мои новые баки, – сообщил доктор в ответ на мое озадаченное выражение.

– Ты с ними выглядишь старым и усталым, – фыркнув, пояснила она.

– Может, дело не в бороде, – парировал Уортроп. – Может, я и правда старый и усталый.

– Усталый, si. Старый? Только не ты! Ты ни на день не постарел с тех пор, как мы расстались. Сколько лет прошло? Три года?

– Шесть, – ответил он.

– Нет! Так долго? Неудивительно тогда, что мне было так одиноко! – Она повернулась ко мне. – Ты мне расскажешь, что привело великого Пеллинора Уортропа в Венецию? Он в беде, не так ли? – И затем снова обратилась к доктору: – Кто на этот раз, Пеллинор? Немцы?

– Если уж на то прошло, русские.

Она пристально поглядела на него и расхохоталась.

– И британцы, – прибавил Уортроп, чуть повысив голос. – Хотя от этих я умудрился отделаться, по крайней мере на время.

– Сидоров? – спросила она.

Он пожал плечами:

– Возможно, где-то и был замешан.

– В таком случае, это деловой вопрос. Ты не навестить меня приехал.

– Синьорина Соранцо, как мог я проделать весь этот путь и не навестить вас? Для меня вы и есть Венеция.

Она сузила глаза; комплимент ей не понравился.

– Полагаю, можно сказать, что у меня некоторые неприятности, – поспешно продолжил Уортроп. – Проблема тут двойная. Первая часть весьма внушительна по размерам, тяжело вооружена и слоняется снаружи по Калле де Каноника. Вторая, я думаю, в переулке за нами. Он не особо крупный – но вот о его ноже такого уже не скажешь. Все это усугубляется тем, что мой поезд по расписанию отправляется через час.

– И что с того? – спросила Вероника. – Perché pensi di avere un problema?[129] Убей их. – Она сказала это совершенно буднично, словно советовала лекарство от головной боли.

– Боюсь, это еще больше усугубило бы мою проблему. Мое дело и без того достаточно трудное, чтобы еще и бежать от закона.

Она дала ему пощечину. Монстролог не шелохнулся и нарочно не отвел взгляда.

– Bastardo[130], – сказала она. – Когда я вышла и увидела, что ты сидишь здесь, мое сердце, оно… Sono stupido[131], я должна была догадаться. Шесть лет я тебя не вижу. Не получаю от тебя ни единого письма. Пока наконец не решаю, что ты умер. По какой бы еще причине ты мог не приехать? Почему бы еще ты мог не писать? Ты ведь промышляешь смертью, думаю я; наверняка ты погиб!

– Я никогда не выдавал себя за то, чем не являюсь, – сухо ответил монстролог. – Я был очень честен с тобой, Вероника.

– Тайком скрываешься из Венеции, даже не простившись, ни записки, ничего, как тать в ночи. Это у тебя называется честным? – Она выпятила к нему подбородок. – Sei un cardardo[132], Пеллинор Уортроп. Ты не мужчина, ты трус.

– Спроси Уилла Генри. Так я со всеми прощаюсь, – сказал он.

– Я замужем, – объявила она вдруг. – За Бартоломео.

– Кто такой Бартоломео?

– Пианист.

Доктор не мог определиться, испытать ли ему облегчение – или чувствовать себя задетым.

– Вот как? Что ж, он кажется весьма… энергичным.

– Он здесь, – огрызнулась она.

– Как и я. Что вновь возвращает нас к моей проблеме.

– Точно! Il problema[133]. Желаю русскому с ножом удачи – ему будет нелегко отыскать твое сердце!

Она театрально поднялась со стула, позволив ему поймать себя за запястье, прежде чем она успеет уйти. Монстролог притянул ее к себе и спешно зашептал ей на ухо. Вероника слушала со склоненной головой, неотрывно глядя на дверь. Сердце ее явно разрывалось. Единожды войдя в орбиту Уортропа, даже самые сильные сердца – а сильнее женских сердец нет – с трудом могут вырваться на свободу. Она ненавидела его и любила, питала к нему и томление, и отвращение, и проклинала себя за то, что вообще что-то чувствует. Ее любовь требовала спасти его, ее ненависть – погубить.

Самое жестокое в любви, сказал в свое время монстролог, это ее нерушимая цельность.

Вероника и Бартоломео жили прямо над ночным клубом, в тесной, скудно меблированной квартирке, которую певица старалась оживить свежими цветами, красочными покрывалами и репродукциями картин. На фасаде, выходившем на Калле де Каноника, имелся небольшой балкон. Балконные двери, когда мы вошли, были открыты; белые шторы колебались на ласковом ветру, и я слышал доносившиеся снизу звуки венецианской уличной жизни.

К нам присоединился Бартоломео в пропитанной потом манишке и с тем отвлеченным, не от мира сего взором, что свойственен всем художникам – и безумцам. Он обнял Уортропа, словно монстролог был его давно потерянным другом, и спросил, как тому понравилась его игра. Доктор ответил, что музыкант такого калибра заслуживает лучшего инструмента, и Бартоломео заключил его в объятия и запечатлел на щеке слюнявый поцелуй.

Монстролог объяснил наше затруднительное положение и то, как он планирует из него выйти. Бартоломео принял план с тем же энтузиазмом, с которым только что обнимал доктора, но заволновался, не станет ли разница в их росте проблемой.

– Мы погасим свет, – сказал Уортроп. – А Вероника встанет между вами и улицей. Это будет не лучшая маскировка, но она должна позволить нам выиграть необходимое время.