реклама
Бургер менюБургер меню

Ричард Пайпс – Русская революция. Книга 3. Россия под большевиками. 1918—1924 (страница 66)

18

Ведущая ежедневная газета Америки, «Нью-Йорк Таймс», не повторила ошибок своей лондонской тезки. В первые годы коммунистического правления она тоже была настроена довольно враждебно и внесла вклад в формирование концепции «красной опасности». Однако ее антикоммунистическая позиция являлась скорее эмоциональной и основывалась на слухах. В августе 1920 г. Уолтер Липман и Чарльз Марц опубликовали едкую критику обзоров газеты, посвященных Советской России, где, в частности, показали, что она 91 раз сообщала о падении большевистского правительства{807}. Когда в том же 1920 г. «Нью-Йорк Таймс» попросила разрешения Москвы на присылку корреспондента, Литвинов ответил, что «рад случаю поговорить с такими дружелюбными газетами, как лондонская "Дейли Геральд" или манчестерская «Гардиан», но о том, чтобы разговаривать с такими враждебными, как "Нью-Йорк Таймс", и думать не желает»{808}. Другими словами, если газете хотелось основать московское бюро, она должна была изменить свое отношение к Советской России. Редакция решила подчиниться.

Одним из самых непримиримых антикоммунистов в «Нью-Йорк Таймс» был Уолтер Дюранте. Англичанин по рождению и воспитанию, он имел много общего с Джоном Ридом, также принадлежал к ничем не выдающейся (хотя и гораздо менее состоятельной) семье и натерпелся в свое время насмешек от одноклассников{809}. В 1920 г. Дюранте занимал невысокую должность в своей газете в Париже и мечтал отправиться в Советскую Россию постоянным корреспондентом. Москва отнеслась к нему холодно, однако журналист смог преодолеть свою негативную установку и опубликовал несколько доброжелательных статей о Литвинове и материал, в котором убеждал читателей, будто, введя нэп, Ленин «выбросил коммунизм за борт»{810}. Через несколько дней после того, как материалы появились в печати, газету уведомили, что она может прислать корреспондента в Москву. Место досталось Дюранте — ему дали и визу, и аккредитацию, правда, с «испытательным сроком». Оказавшись на месте, корреспондент отблагодарил советские власти, отсылая в редакцию «горячие» репортажи, в которых затушевывал, хотя и не отрицая их, самые отвратительные проявления российской действительности (такие, как голод 1921 г.). Дюранте привлекал внимание читателей к тому, что Ленин якобы принял западную экономическую модель — Москва в то время невероятно нуждалась в подобной репутации, поскольку жаждала иностранных кредитов. Чтобы умерить беспокойство, порожденное революционными призывами Коминтерна, репортер проводил несуществующую границу между Интернационалом, где, по его словам, были «одни фанатики», и заседавшими в советском правительстве «реалистами», о которых говорилось, что они «готовы дать коммунистическим фанатикам выпустить… пар»{811}.

Дюранте с успехом прошел «испытательный срок» и в качестве московского корреспондента «Нью-Йорк Таймс» стал самым престижным американским журналистом в России. Это не только принесло ему влияние и славу, но и ввело в светскую жизнь Москвы, как никогда расцветшую при нэпе: ночные клубы в «Гранд-отеле», покер в «Савойе», посольские вечера, прогулки на привезенном с собой «бьюике», русская любовница — все было к его услугам. Экстравагантный стиль жизни журналиста заставлял некоторых думать, что он советский агент{812}. Джей Ловстоун, видная фигура в компартии Америки и в 1920-х — частый посетитель Советской России, пишет, что Дюранте работал на ВЧК и ГПУ{813}. Чтобы продолжать пользоваться предоставленными льготами, Дюранте приходилось все больше врать: он отрицал, например, наличие полицейского террора в России, убеждая читателей, что благонамеренному советскому человеку приходится бояться чекистов ничуть не больше, чем американскому гражданину — своего министерства юстиции[136]. Ложь в его устах обретала правдоподобие, поскольку он сдабривал ее крупицами правды. Это не был ни сочувствующий коммунистам посторонний, ни друг русского народа, но просто коррумпированный индивид, зарабатывающий враньем на жизнь. Юджин Льонс, часто наблюдавший его в то время, пишет, что Дюранте «после всех лет, проведенных в России, оставался вне ее жизни и судьбы, сохранял удивительное презрение к русским. Он говорил о советских триумфах и бедах, как он стал бы говорить о прочтенном детективном романе, но при этом и вполовину не так эмоционально и заинтересованно»{814}.

Дюранте повезло: он рано определил в Сталине наиболее вероятного преемника Ленина (позднее он похвалялся, что «поставил в русских скачках на правильную лошадь»{815}), и это положительно сказалось на его карьере после смерти первого вождя. Восхваления, которыми осыпал Дюранте Сталина, становились все более пышными, журналистская ложь — все более бесстыдной. В 1930-е он превозносил коллективизацию, в 1932—1934-е — отрицал, что на Украине голод. C целью привлечения в Россию инвесторов он распространял лживые истории об огромных прибылях, якобы полученных здесь американскими бизнесменами, особенно его личным другом Армандом Хаммером[137]. Трудовые подвиги принесли ему в 1932 г. Пулитцеровскую премию за «ученость, глубину, непредвзятость, аргументированное суждение и исключительную ясность изложения»{816}. Говорили, никто не сделал больше, чтобы привить в США положительный образ Советского Союза, причем как раз в то время, когда страна изнемогала под бременем тирании, какой еще не знало человечество. По мнению Радека, репортажи Дюранте сыграли важнейшую роль в подготовке установления дипломатических отношений СССР и США, произошедшего в 1933 г.{817}.

Много вреда принесла и дезинформация, распространяемая Луисом Фишером, московским корреспондентом журнала «The Nation», который, по некоторым сведениям, находился под сильным влиянием своей жены, служащей комиссариата иностранных дел{818}.

Русские эмигранты, несмотря на существовавшие между ними политические расхождения, одинаково пытались донести до европейцев и американцев правду о советском режиме, однако западный мир воспринимал их как жалких неудачников, а потому и влияние их было ничтожно. Меньшевики Мартов и Рафаил Абрамович регулярно появлялись на собраниях европейских социалистов, чтобы говорить о советской действительности. Их просветительская деятельность иногда приводила к тому, что западные социалистические и профсоюзные организации выносили вялые резолюции, содержавшие критику советского правительства. В плане практическом, однако, все затраченные усилия результатов не приносили, поскольку, в типичной для меньшевиков и эсеров шизофренической манере, они сводили все впечатление на нет призывами оградить Советскую Россию от западного «империализма».

Титулованный лидер партии кадетов Павел Милюков опубликовал в 1920 г. работу, в которой предостерегал Запад, что коммунизм не является, как там было принято считать, исключительно русской проблемой{819}. У коммунизма, говорил он, два лица: национальное и международное. Однако по преимуществу доктрина предназначается на экспорт, и основной стоящий за ней мотив — идея мировой революции. Но и это предостережение не нашло отклика. Сам же Милюков вскоре пришел к выводу, что коммунизм является болезнью переходного периода и служит прелюдией к триумфу демократии в России.

Русские монархисты имели за границей значительно больший успех. В 1920-х Германия стала гаванью для российских изгнанников правого уклона, многие из которых являлись по происхождению балтийскими немцами. Эта группа эмигрантов установила связи с германскими националистами и привнесла в идеологию последних убеждение, будто коммунизм и еврейство неразрывно связаны. Именно эти люди пропагандировали на Западе «Протоколы сионских Мудрецов», бывшие до того малоизвестной, изданной только по-русски брошюрой.

История Коминтерна, со дня его основания в 1919 г. и вплоть до формального роспуска в 1943 г., представляет собой череду беспросветных неудач. Как сказал бывший в одно время членом и ставший летописцем Третьего Интернационала Франц Боркенау, «в истории Коминтерна было много взлетов и падений. В ней нельзя проследить ни постоянного прогресса, ни хотя бы одного прочного успеха»{820}. Неудачи эти следует отнести прежде всего на счет невежества большевиков в том, что касалось особенностей политической культуры других государств. Лидеры большевиков провели в свое время много времени на Западе: с 1900 по 1917 гг. Ленин прожил всего два года в России, остальные — в Европе; Троцкий — семь лет в России, Зиновьев — пять. Но и живя в странах Европы, большевики поддерживали мало отношений с их населением, ведя изолированное существование среди собратьев-эмигрантов и общаясь только с самыми радикальными элементами из числа европейских социалистов. Мрачная репутация, которую получил на Западе Коминтерн, только подчеркивает, насколько коммунизм, несмотря на всю его интернациональную атрибутику, был великорусским феноменом, непригодным для экспорта. Культурные различия уже в то время воспринимались некоторыми исследователями как причина все увеличивающегося разрыва между Востоком и Западом: выражение «железный занавес» вошло в обиход уже в 1920-м году{821}.

Неудачи Коминтерна можно объяснить также и специфическими причинами. В 1918–1920 гг. в Западной Европе не существовало революционной партии, хотя бы отдаленно напоминающей большевистскую по численности и организованности. Когда же такие партии возникли — сначала под руководством Кемаля в Турции, затем под началом Муссолини в Италии, — они встали на путь национализма и использовали ленинские методы не для распространения коммунизма, но для борьбы с ним. Европейские социалистические партии не были жестко организованы и следовали скорее меньшевистской, нежели большевистской модели. Несмотря на то что в таких партиях были и радикальные группировки, они тяготели к реформам: чем теснее становились их связи с профсоюзами, тем меньше у них оставалось революционного азарта. Москве удалось сформировать европейские компартии только во второй половине 1920-х. В критический период сразу после подписания мира, когда возможности для распространения революции были наилучшими, у большевиков не было надежных партнеров за рубежом. Однако, даже когда компартии появились в Западной Европе, большевики не могли их эффективно использовать, настаивая, чтобы те переняли стратегию и тактику государственного переворота и гражданской войны, подобно тому как они это делали в России. Это было неосуществимо хотя бы потому, что на Западе не наблюдалось той анархии, на которую большевики опирались у себя в стране: даже в Германии уже через три месяца после отречения кайзера сложилось эффективное правительство. К тому же российское руководство Коминтерна не принимало во внимание европейского национализма. Когда в апреле 1918 г. известный анархист заявил, что западный рабочий никогда не посмел бы осуществить Октябрьскую революцию, поскольку «чувствует себя носителем кусочка власти и частью этого самого государства, которое сейчас защищает», в то время как российский пролетариат «духовно противостоит государственности», Ленин отмел эти соображения как «глупые», «примитивные», «тупые»{822}.