реклама
Бургер менюБургер меню

Ричард Пайпс – Русская революция. Книга 3. Россия под большевиками. 1918—1924 (страница 140)

18

Разумеется, большевики вовсе не намеревались прямо копировать царскую практику: напротив, они не хотели иметь ничего общего со старым режимом. Но они подражали ей невольно. Отвергнув демократический путь, что стало свершившимся фактом после роспуска Учредительного собрания в январе 1918 года, — им не оставалось ничего иного, как ввести авторитарное правление. А авторитарное правление автоматически вызвало к жизни уже опробованные методы. Прямым прототипом режима, установленного Лениным после прихода к власти, было самое реакционное в российской истории правление — царствование Александра III, пришедшееся на период становления личности вождя. Поразительно, как много мероприятий, проводимых Лениным, почти в точности копировали «контрреформы» 1880—1990-х годов, хотя и под другими ярлыками.

Очевидное вырождение русской революции не должно вызывать удивления. Революционеры могут вынашивать самые радикальные идеи о переделке человека и общества, но им приходится строить новый порядок, используя тот человеческий материал, который сформировался в прошлом. По этой причине, рано или поздно, они сами отдаются во власть минувшего. Словом «революция», происходящим от латинского revolvere «вращаться» и применявшимся первоначально для описания движения планет, средневековые астрологи воспользовались для объяснения внезапных и непредсказуемых поворотов событий в жизни людей. Но само вращение есть по сути неизбежное возвращение в исходную точку.

Одна из самых спорных проблем русской революции — отношение ленинизма к сталинизму, или, иными словами, ответственность Ленина за Сталина. Западные коммунисты и благосклонные наблюдатели отрицали всякую связь между вождями коммунизма, утверждая, что Сталин не только не был продолжателем дела Ленина, но и извратил его. Такой взгляд получил официальное благословение в 1956 году после секретного доклада Никиты Хрущева на XX съезде партии, целью которого было отмежеваться от недостойного предшественника. Как ни удивительно, но те же люди, которые считали приход Ленина к власти неизбежным историческим явлением, забывали свои философские принципы, когда речь заходила о Сталине, правление которого списывали на ошибку истории, однако не могли объяснить, почему вдруг история в течение 30 лет катилась вспять, свернув со своего строго предопределенного пути.

Анализ карьеры Сталина показывает, что никакого «захвата» власти после смерти Ленина не было — Сталин уже давно шаг за шагом неуклонно продвигался к вершине, причем на первых порах при поддержке самого Ленина. Это он доверил Сталину руководство партийным аппаратом, в особенности после 1920 года, когда партию раздирал демократический раскол. Документы говорят о том, что, вопреки последующим заявлениям Троцкого, Ленин в большинстве повседневных дел правительства полагался не на него, а на его соперника, и прислушивался к его советам по ряду важных вопросов внутренней и внешней политики. Благодаря покровительству Ленина к 1922 году, когда он из-за болезни стал все далее отходить от государственных дел, Сталин оказался единственным, кто входил в состав всех трех руководящих органов Центрального Комитета: Политбюро, Оргбюро и Секретариата. В этом качестве он контролировал назначения исполнительных кадров буквально всех ветвей партийного и государственного аппарата. Благодаря правилам, установленным Лениным во избежание фракционной деятельности, Сталин мог подавлять всякую критику своей деятельности на том основании, что она-де направлена фактически не против него, а против партии и тем самым, по определению, служит контрреволюции. И хотя известно, что в последние месяцы жизни у Ленина возникли сомнения насчет Сталина и он чуть было не порвал с ним всякие отношения, нельзя забывать, что до этой самой минуты он делал все, что было в его власти, для продвижения Сталина. Но и разочарование Ленина в своем протеже носило довольно поверхностный характер — он обнаружил в нем недостатки, касавшиеся главным образом черт личности, а не качеств руководителя, — грубость и вспыльчивость. И никак не скажешь, будто его волновало в Сталине предательство идеалов коммунизма.

Но даже то единственное различие двух вождей — Ленин не убивал своих ближайших соратников, а Сталин истреблял их списочным порядком — не имеет такого большого значения, как может показаться. По отношению к людям посторонним, не принадлежащим к касте избранных — а таковых было 99,7 % его соотечественников, — Ленин не проявлял никаких человеческих чувств, десятками тысяч посылая их на смерть, часто просто в назидание другим. Высокий чин ВЧК, И.С.Уншлихт, в своих воспоминаниях о Ленине, написанных в 1934 году, с нескрываемой гордостью говорил о том, как вождь «беспощадно расправлялся с обывательски настроенными партийцами, жалующимися на беспощадность ВЧК, высмеивал и издевался над "гуманностью" капиталистического мира»{1817}. По сути различие между двумя вождями заключается в их представлении о том, кого считать «посторонними». Те, кто для Ленина были своими, для Сталина были уже чужими. Ко всем, кто был предан не лично ему, а основателю партии, и кто оспаривал его право на власть, он проявлял такую же неумолимую жестокость, с какой Ленин обращался со своими врагами.

Не говоря о прочных личных связях двух вождей, Сталин был верным ленинцем и в политической философии и на практике. Всему, что составляло «сталинизм», за исключением одного — расправы со своими партийными товарищами, — он научился у Ленина, включая коллективизацию и массовый террор — политические акции, которые вызвали впоследствии самую острую критику. Гигантомания Сталина, его мстительность, болезненная мнительность и другие одиозные черты характера не должны заслонять тот факт, что его идеология и образ действий были всецело проникнуты ленинским духом. Человек плохо образованный, он не имел иного источника вдохновения и знаний.

Теоретически еще можно вообразить, как Троцкий, Бухарин или Зиновьев берут факел революции из рук умирающего Ленина и ведут страну по иному пути[282]. Однако совершенно невозможно представить себе, как именно им удалось бы это сделать, учитывая реальную структуру власти, сложившуюся к моменту болезни Ленина. Подавляя демократические веяния в партии ради сохранения своей диктатуры и установив в ней командную структуру с мощной верхушкой, Ленин обеспечил контроль над всей партией, а через нее и над всем государством человеку, контролирующему центральный аппарат. И этим человеком был не кто иной, как Сталин.

Революция повлекла невиданные человеческие жертвы. Статистика столь ошеломляющая, что невольно заставляет усомниться в достоверности. Но пока никто не оспорил существующих данных, историк вынужден принимать их тем более, что они признаются как коммунистическими, так и некоммунистическими демографами. В следующей таблице приводится численность населения Советской России в границах, существовавших до 1926 года (в миллионах человек):

Падение численности — 12,7 миллиона — было вызвано военными потерями и эпидемиями (приблизительно по 2 млн), эмиграцией (около 2 млн) и голодом (более 5 млн).

Но это не вполне отражает реальную картину, ведь очевидно, что при нормальных условиях численность населения не просто не сократилась бы, но и возросла. Расчеты русских статистиков показывают, что к 1922 году население могло составить более 160 миллионов, а не указанные 135. Учитывая это и установленную численность эмиграции, жертвы русской революции — непосредственные и вызванные падением рождаемости — превышают 23 миллиона[283], что в два с половиной раза больше потерь всех стран — участниц Первой мировой войны, вместе взятых, и почти достигает суммарного населения всех скандинавских стран с Финляндией, Бельгией и Голландией в придачу. Больнее всего потери отразились на возрастной группе от 16 до 49 лет, в особенности среди мужского населения, которое сократилось на 29 процентов к августу 1920-го — то есть еще до того, как голод сделал свое дело{1819}.

Можно ли и следует ли взирать на это неслыханное бедствие равнодушно? Престиж науки в наши дни столь высок, что современный ученый усваивает вместе с научными методами исследования профессиональную привычку моральной и эмоциональной отрешенности, способность относиться ко всем явлениям как к «естественным» и, значит, этически нейтральным. Ему претит присутствие человеческого фактора в исторических событиях, поскольку свободная воля, будучи непредсказуемой, ускользает от научного анализа. Историческая «неизбежность» воспринимается им, как в естественных науках воспринимается закон природы. Но давно известно, что объект естественных наук и объект истории не одно и то же. От врача естественно ожидать, что он спокойно и хладнокровно установит диагноз и пропишет лечение. И экономист, анализирующий финансовое состояние компании, и инженер, высчитывающий прочность конструкции, и разведчик, оценивающий возможности врага, безусловно должны оставаться эмоционально безучастны. Это понятно, потому что от объективности их расчетов зависит правильность принимаемых решений и дальнейший ход событий. Но историку приходится иметь дело с уже свершившимися событиями, и беспристрастность не облегчает понимания. Более того, она только отдаляет от понимания, ибо как можно холодным умом осмыслить события, которые совершались в пылу страстей? «Historiam puto scribendam esse et cum ira et cum studio» — «Я полагаю, что историю следует писать с гневом и воодушевлением», — говорил немецкий историк XIX столетия. А учивший умеренности во всем Аристотель говорил, что есть ситуации, когда «невозмутимость» неприемлема. «Только глупца может не возмущать то, что должно возмущать»{1820}. Разумеется, сбор существенных сведений должен проводиться хладнокровно, без гнева и пристрастия: и в этом историческая наука не отличается от естественных. Но это лишь начало работы историка, ибо отбор данных — то есть определение их «существенности» — требует оценки, а оценка покоится на системе ценностей. Факты сами по себе еще ничего не значат, ибо не несут в себе ни принципов отбора, ни шкалы оценки, и, чтобы уяснить, осмыслить прошлое, историк должен придерживаться тех или иных принципов. И такие принципы всегда присутствуют, даже самый «научный» подход, сознательно или бессознательно, содержит в себе заранее готовую концепцию. Как правило, она покоится на экономическом детерминизме, ибо экономические и социальные сведения наиболее пригодны для статистических выкладок, создающих иллюзию беспристрастности. Нежелание давать оценку историческим событиям имеет и моральную подоплеку, а именно — молчаливое признание естественности, а значит, справедливости всего происходящего, доходящее до апологии победителей.